И вот сейчас, столкнувшись в этом бескрайнем и сумрачном казённом коридоре власти, оба зверовато насторожились. Глаза – приглядкой друг на друга, будто в дремучем лесу повстречались. Смагин, отметил Афанасий, сдал здорово, постарел, даже обветшал: вечно сутулый, ужатый, а теперь и вовсе походит на горбуна, сер и высосан суровым лицом, а теперь и вовсе «кощей». Даже его столь заметные и знаменитые усы, торчащие по обыкновению иголками, за что и окрестили его Ваней Ежом, вроде как сникли, заломились. Жалко человека. Понятно, страшно переживает за дочь и внука.
Да и живёт он долголетне один, всё один, в беспросветной одинокости и скрытности; когда-то прогнал неверную жену, и так и не сошёлся ни с кем. Дочь Людмилу любит беззаветно, хотя и по-мужичьи скупо и хмуро выказывает свои чувства. А о второй своей дочери, о Вере, уехавшей когда-то с матерью в другой, далёкий город, не вспоминает, не говорит ни с кем о ней, упрямо и уже давно, хотя поначалу дочь-подросток и отец переписывались, слали друг другу поздравительные открытки. Но когда до него дошли слухи, что Вера «выскочила» за какого-то «торгаша», а он вскоре проворовался и «сел», – перестал отвечать на её письма.
Людмила переписывалась с сестрой, побывала раз-другой у неё и матери, и как-то раз упрекнула отца за его нежелание общаться с родной дочерью. Иван Николаевич ответил:
– Что мама, что доча – одним миром мазаны. Пусть живут как знают. Ты при мне, внук при мне – куда больше радости?
И после о Вере они уже ни разу не говорили, а о прогнанной супруге, хотя и матери его детей, и подавно не поминалось.
И вот Афанасий и Иван Николаевич встретились. Афанасий, помявшись – подадут, не подадут ответно, – первым протянул руку, даже, ломая горделивость, с принаклоном получилось, с перекошенностью невольной улыбки на губах.
Хотя и рукопожались, но глаза отвели друг от друга.
О чём говорить, с чего начать?
Смагин, упираясь острой прищуркой в вышарканную, теряющуюся в глубинах коридора ковровую дорожку, неожиданно сказал:
– Сволочь Никита, Иудушка он: в своём докладишке
– Уж сколько недель, Иван Николаевич, прошло после съезда, а вы не можете остыть и простить?
– Огнём горит душа моя! Ни в жизнь не прощу! Сталин был, есть и останется в веках святой личностью для всего прогрессивного человечества. Он – второй Ленин!
Вот, оказывается, чем живёт его душа, – и удивился, но и утешился немножко Афанасий: всё не надо о главном говорить, по крайней мере здесь и сейчас. И хотя речь о Хрущёве, однако сметливому Афанасию понятно, как день, что хотя и костит Иван Николаевич Первого, но на самом деле – его, Афанасия: Хрущёв, мол, предал идеалы миллионов людей, а он, Афанасий, – сына и жену.
Помнил Афанасий, как в конце февраля страну «перекорёживало», когда читала она, полагалось, «секретный», потому как в газетах было запрещено публиковать, доклад Никиты Сергеевича Хрущёва на ХХ съезде партии. До рук Афанасия и его райкома комсомола доклад дошёл из обкома партии недели через две, и вид его был жуток и жалок. Он представлял из себя клочковатые, замусленные, ветхие, похожие на древнюю рукопись, куски бумаги, к тому же зачиханные, заляпанные селёдкой, колбасой, салом, залитые и чаем и, возможно, водкой и вином. Потом, правда, вручили листки в более приличествуем обличье, даже в нескольких экземплярах и велели всех райкомовских ознакомить и обсудить на заседании «как следует».
– А как следует? – осторожно спросил Афанасий.
– Гх, вы, Афанасий Ильич, не мальчик, вижу. Должны и обязаны понимать, что линия партии радикально изменилась. Есть ещё вопросы? – И по масляному, но холодному лицу высокопоставленного собеседника скользнула улыбка какого-то скрытого торжества.
– Коммунизм, надеюсь, строим? – с чувством зловредности – так сам называл – упёрся Афанасий взглядом в глаза собеседника.
– Строим, строим, Афоня, – с менторской кислинкой усмехнулись ответно. – Только, знаешь ли, боюсь, стройматериалы не пришлось бы подвозить от соседей.
– Для нас, иркутян, из Монголии, что ли?
– Ага, скотские шкуры для яранг.
– Зачем завозить? Снега у нас завались: в сугробе дыру башкой пробили, пропихнулись в неё, поёрзали туды-сюды – иглу готово. А летом как-нибудь перекантуемся. По сараям и зимовьям.
– Ну-ну, шутник. Года три назад оба мы с тобой, Афанасий, уважаемый наш Ильич, схлопотали бы по полной, а теперь, видно, началась жизнь как в сказке: мели Емеля – твоя неделя. Что ж, действуй, комсомол!
Уже от двери, на её распахе, Афанасий неожиданно заявил, и сказалось как-то предельно твёрдо и сухо:
– Что бы ни было, а коммунизм, верю, мы построим.
Высокопоставленный партийный чин пристально и даже, кажется, прицельно взглянул в его глаза, не выдержал – снизил свои, промолчал и притворился занятым бумагами.