Истончённая, покоробленная кожица век, словно бы от какого-то случайного сквозняка, затрепетала крылышками на его омертвелом лице, и старичок, показалось Екатерине, из каких-то неимоверных глубин уже нездешнего бытия полным, распахнутым зрением внешне здорового, интересующегося явлениями жизни человека посмотрел в её глаза. И её сердце вздрогнуло: эти глаза раньше она уже видела, они ей очень и как-то по-родному знакомы.
«Евдокия Павловна на меня посмотрела, – подумалось неожиданно и ошеломительно. – Она, уверена,
«Евдокия Павловна, голубушка вы моя, здравствуйте, что ли».
Веки старика снова ослабли, поопустились, съёжились и уже ни разу не поднялись полно, не затеплились огоньком жизни.
– Да, дева, всё в руках Божьих. И рождение, и смерть, и упавший волосок с головы. Но… но… зачем слова? Зачем
И он с зажжённой керосиновой лампой повёл её ещё глубже под землю, какими-то жуткими коридорами-норами, в пыльном, затхлом полумраке. Перед какой-то узко-маленькой, как щель, но внушительной, в старинные времена окованной дверью остановился, с поклоном перекрестился.
Глава 74
– Вот тут он,
Екатерина, осенившись крестным знамением, вся в холодном, ознобном огне, потянула на себя дверь – она песенно-тоненько, как младенец, заголосила петлями.
Поликарп Петрович пояснил:
– Точно ангелы воспели с небес. А раньше – я на прошлой недели тут был – так не открывалась: и туго, и хрипло шла, явно с неохотой. Видать, дева, рука у тебя лёгкая, душа поклончивая. Может статься, нужна ты чудотворцу, дожидался он тебя, храня со Господом и меня, грешного. Ну же, родная ты моя сибирская душа, не медли: вражины-то начеку, какое-нибудь
Робко вошла-втиснулась через дверной проём в крохотное помещеньице. И в первые секунды, хотя лампа светила, померещилось, что – во мрак ямы угодила: очертания какие-то смутные каких-то убогих предметов, тяжёлые, изогнутые тени корягами преграждают путь, теснота жуткая, могильная. Подкатил к груди страх, перехватило в горле.
Однако в то мгновение, когда её метущийся взгляд в углублении у кирпичной стенки выхватил какую-то витрину, под стеклом которой находилось что-то золотисто-светлое, как, возможно, яблоки, ей показалось, что помещение в существенной прибавочности, но и нежно-мягко осветилось. Возможно, однако, всего-то её природно приглядчивое молодое зрение пообвыклось быстро. Она смелее прошла вперёд, поставила на какой-то ящик лампу, склонилась к витрине и в торце её на табличке прочитала: «Мумифицированный труп человека». Подняла с полу дощечку – закрыла надпись.
Видит в витрине его. И он, уверена, живой. Кожа его светла, хотя и коричневата, хотя и в паутинке трещинок-морщинок, какие примечаешь на старинных полотнах или у бабушек и дедушек. Не бела кожа, не розова, а именно светла. Всматривается – лицо со слегка покривлённым носом, и по иконе вспомнилось, что так и в
Но что же она стоит, не опускается на колени, не молится, не просит о том, за чем ехала в этакую даль? Что с ней происходит?
Она не понимает себя.
Не собиралась сказать так, да сказала, будто само по себе сказалось, вылилось в такие слова:
– Здравствуйте, святитель чудотворец Иннокентий Иркутский.
Поняла тотчас и с ужасом провинившегося, совершившего что-то непотребное ребёнка – недопустимая оплошность, неподобающим образом, не по чину, не по месту себя повела!
«Да что я как малое дитя или сумасшедшая! – рассердилась она на себя. – Несу невесть что!»
– Малое дитя, малое дитя, – показалось, что отзвуками раскатилось.
И слышит, из далей ли лет, из души ли своей:
– А послушай-ка, Катя! Приложись к мощам угодника Божьего, испроси подмоги. Как-нибудь так по-простому, по-бабьи возьми да попроси ребёночка. А?
«Евдокия Павловна? Вы рядом? Что я творю, родненькая моя Евдокия Павловна! Помогите мне, направьте!»