Надо сказать, что план поездки на пароходе вместе с Врончем на хуторе расстроился. После дьявольского искушения, описанного в предыдущей главе, Вронч до смерти испугался Ларисы, которая повела себя слишком откровенно, многообещающе, причем совершенно игнорировала своего Григория Николаевича. Вронч сослался на экстренность и сбежал малодушно накануне полной победы. На Ларису напал покаянный стих. Посиживала у окошечка, пригорюнившись, и думала о том, что, если и не случилось, так могло случиться. Вот Григорий в человеческое могущество верит, а какое могущество дано человеку на земле, когда он сам не знает, что с ним будет через минутку? Разя она думала о грехе, когда пошла с гостем к Алёнкиному пруду? Не грешно, если «в Духе» случится, а тут — как сука какая… Не наткнись тогда на Петра с Лушкой, которых дьявол подсунул, никогда бы и в мыслях не явилось блудничать-то. Все береглась, силу своей святости чувствовала с мужчинами. Второй годе мужем в непорочности живут, позабыли, что и муж с женой. Так, думала, и вперед будет. А теперь вот ядом-то этим греховным словно одурманилась, по всем жилочкам яд этот течет, женскую волю потеряла. Григория стала, как Ева, дьяволом наущенная, сманивать. Твердый человек. Пишет свое сочинение и оставляет без внимания.
— У, проклятый! — шепчет Лариса, вспоминая уехавшего гостя, а глаза все еще пьяные, и волосы из-под платочка выскакивают, и сладкая потягота одолевает… Пост бы, что ли, сорокадневный на себя наложить… Да разя годна она теперь на такой подвиг?!
Ушла в спальню, прилегла на кровать и заплакала. Услыхал Григорий, что женщина плачет, подошел, спрашивает:
— Что с тобой? Зубы, что ли, болят?
А она смеяться начала.
— Над чем смеешься?
— Над тобой.
— Почему так? — Руку на плечо положил.
— Уйди от меня!
— Я как брат к тебе… Не бойся!
— Не бойся! Есть кого бояться…
Примолкла. Григорий отошел, сел на сундуке. Голову опустил.
— Поганая я… Ты меня запирай на ночь-то… И спать не могу… Грех меня мутит…
— Ничего. Погаснет, перегорит… Бог простит.
— Пошел от меня! Убирайся ко псам!
Села в кровати, косы упали, глаза злобой горят…
— Скройся с глаз моих, немочь лядящая! У, трухлявый…
Отвернулась к стене и смолкла. Вздохнул Григорий и тихо вышел. А прошло минут десять — завопила:
— Гришенька! Братец мой миленький! Прости меня, окаянную…
Потом прошло. Стихла. Как овечка стала. Ко граду Китежу зовет:
— Пешком я пойду до самого Града…
— На телеге поедем…
— Не сяду. Всю дороженьку пешком пойду… Как собака за тобой побегу!
Упала на колени перед Григорием. Разметались по полу черные косы, как две змеи, поползли под ноги ему:
— Прости Христа ради мне, окаянной!
Разрыдалась слезами покаянными. Поднял ее с полу Григорий, а она забилась в судорогах, и пена на губах. Оставил на полу, за холодной водой побежал. Отливать стал. «Порчеными» таких в деревне называют — бес в ней сидит. Побился один, не приходит в себя — за Марьей Ивановной побежал, испугался. Перенесли на кровать. Марья Ивановна валерианкой отпоила. Холодный компресс на сердце положила и на голову. Припадок беснования прошел.
— У-y, хо… лодно, хо-олодно мне…
Лихорадка бьет. Марья Ивановна в «бабушкин штат» сбегала — коньяку принесла. Григорий полчашки налил:
— Пей! Пей!
Приподнял за плечи, льет в рот огненную жидкость. Не открывая глаз, глотает Лариса. Выпила, засмеялась и упала, зарылась в подушках:
— Хорошо! Ах, хорошо! Спасибо, родненькие… Простите меня, шкуру окаянную… у-у!
— Спи! — приказала Марья Ивановна и увела Григория.
— Что с ней такое? Второй раз в этом году…
— Объелась. Через часик клизму ей хорошую… Не Богу молиться да поститься, а родить бабе надо… вся дурь и пройдет!
Покраснел Григорий Николаевич и замолчал. Точно виноватый.
Старик отец сомнительно головой покачивает: бес в ней сидит, с той поры засел, как с «барином» встретилась. Тогда еще бес закрутил ее… Только неохота про это людям зря говорить. Вот поедет ко граду Китежу, пусть трижды в святой воде окунется! Только попы озеро освятили: пожалуй, ничего не выйдет теперь…
30 июня ранним утром с хутора телега с холщовым шатром выкатилась. Телега огромная, а лошаденку чуть видать. Много народу понабилось. Точно цыгане со становища снялись. Под шатром Григорий с Ларисой, акушерка, Петр Трофимович, старик, отставной солдат Синев, еретик переметный, до старости дожил, а все своего «корабля» не нашел еще; мельник бородатый, человек древляго благочестия, аввакумовец, хотя и православный, а в церковь не ходит, в своей молельне молится, на свои образа, по своим книгам, ест-пьет из своей посуды, своей ложкой хлебает, с никонианцами не поганится; паренек Миша, Григорием в «толстовство» обращенный. Он лошадкой правит. Все попрятались: не хотели, чтобы люди видели, кто поехал. Как барскую усадьбу миновали и в поля выехали, Лариса вылезла, пешком за телегой пошла. За ней Синев вылез и Миша: лошадку жалко, тяга большая, а путь дальний — три ночи в пути ночевать…