Читаем От рук художества своего полностью

— Слышать такое живописцу отрада и бальзам, — благодарно ответил Никитин.

Они вошли во внутренний треугольный дворик, оттуда в коридор тюремного здания, устланный толстыми матами. Шагов часовых тут не было слышно. Старший караульный по приказу майора отворил первый нумер.

"Стой! — сказал себе Андрей. — Белу свету тут край!" Он переступил порог темницы. Это была камера подстражной тюрьмы. Три сажени длины, столько же ширины и две сажени высоты. Вместо окон в темнице были амбразуры, такие узкие и редкие, что они почти не пропускали света.

Солдат охранной команды внес еще одну лампу и повесил на крюк, ввинченный в балку потолочного перекрытия. Андрей мельком глянул в красную, заспанную рожу солдата и снова повернулся так, чтобы видеть разом все. Чуть наклонив голову набок, он смотрел на людей, что лежали на соломе. Солдат, пятясь задом, вышел в коридор.

— Порох у нас тут сыреет, не запаляется, — сказал стоявший позади майор. — А людям хоть бы что!

Узников в темнице Андрей насчитал семь человек. Четверо спали вповалку навзничь. А трое сидели с цепями по рукам и по ногам, сложив руки накрест перед собой, привалясь к стене.

— Эти трое за оскорбление словом царствующей фамилии, — пояснил майор. — Они тут временно, завтра переведут. Их велено держать в совершенном отлучении от прочих и ни с кем словесного и письменного сношения не иметь… А другие — раскольники, взяты за то, что крестятся не по-нашему, своевольно складывают мизинец с большим пальцем. Им наказанье невелико будет, закон смертью не грозит, кнут и отправка в Сибирь на житье вечно.

Крайний узник зашевелился и сел, повернув лицо к вошедшим. По-видимому, он не спал, а прислушивался, у него были серые зоркие глаза, выступающие скулы. Он был широкогруд, костист, крепок. Над верхней губой змеилась черная полоска усов.

Когда узник взглянул на Матвеева и словно ожег его взглядом, тот не выдержал и сказал:

— Мы живописцы!

Узник удивленно поднял брови и ухмыльнулся.

— А тут все живописцы, — вдруг сказал он спокойно, — только расписывают они заместо красок кнутом.

— Это поручик Блудов, — подсказал Насипов. — Осужден за злонравный пасквиль. Верно говорю? — спросил он у поручика.

Тот кивнул.

"Все провинности изучил, все и вся знает наперечет", — подумал Матвеев с неприязнью.

Темница и узники ошеломили Андрея. Ничего подобного он не видел и вообразить себе не мог. Говорят, что амстердамские, венецианские, австрийские казематы ничуть не лучше! Но тут мрачность была природно русская — ужасная, безысходная, губительная. Андрей стремился разобраться в том, что хлынуло ему в глаза мутным серым потоком, и боялся захлебнуться. Он чувствовал, что душа в нем похолодела и как бы умертвилась. Он не старался ничего запомнить, его не интересовали движения, повороты Головы, подробности. Он смотрел на узкий деревянный стол посреди темницы, на горькое лицо поручика Блудова, которому суждено было сгинуть в этих крепостных стенах, на мутно-желтый свет, оставляющий свежий черный след на закопченном и без того потолке, нависающем над самой головой.

Все это видел и Никитин. Он стоял, насупившись и напрягшись, как стальная пружина. Но думал он сейчас не о темнице, и не об узниках, и не об их плачевной судьбе, а о своей собственной жизни думал.

У него было чувство обреченности и тщетности всего им сделанного. Возникло оно сразу же после смерти Петра, а усилилось после женитьбы на лифляндке Марии Маменс. Неторопливый, основательный во всем Никитин, женясь на этой придворной даме, словно вспрыгнул помимо своей воли на спину разгневанного быка. Его понесло, безудержно закружило, ввергло в пучину. Его природная склонность к созерцанию, к тишине, к спокойствию внутри себя и к несуетности была смята и сломана. Жена была и должна была быть непременной участницей придворных балов и развлечений. Молодую женщину завертело волчком, и в этом хмельном водовороте она недоглядела и потеряла своего единственного ребеночка. Это как будто остановило Марию, но водоворот был сильнее, наглее, настойчивее, и скоро все закрутилось по-старому. А в Никитине медленно произошел душевный перелом. Он поседел, осунулся, жил будто в каком-то затмении. И одно, одно только оставалось в нем неизменным — любовь к живописи. Он мог все снести, все вытерпеть, все отдать, во всем усомниться, но только б не разлучили его с живописью, только б слышать, как ударяет кисть в звонко натянутое полотно, только бы видеть, как одна краска ложится на другую, как на эти две набегает новая, и еще одна, и еще, и они растворяются друг в друге, дополняются, рождая новый тон и новый колер, набирают силу, и многослойность эта возрастает наново, отзываясь новым чистым звуком в душе живописца.

Перейти на страницу:

Похожие книги