Нужно ли удивляться тому, что Белый, чье «низшее „я“» было «обнажено до самых гнусных корней своих»[698], вдруг ощутил именно себя потенциальным обвиняемым в страшном преступлении? «<И>щут убийцу-насильника, скрывшего следы преступления, о котором я и не подозревал <…> я оказался в числе подозреваемых, или, лучше сказать,
Нам остается лишь совместить две, до сих пор не пересекавшиеся, биографические линии.
Кажется очевидным, что, мучая Ходасевича воспоминаниями о дорнахской поре своей жизни, Белый погружал приятеля не только в дебри собственных параноидальных страхов, но и в глубины вызвавших эти страхи эротических переживаний. Наверняка и неоднократно была пересказана им газетная базельская заметка об изнасилованной, а затем убитой негодяем девочке. Судя по стихотворению «An Mariechen», от Ходасевича, как и от самого Белого, не ускользнули черты типологического сходства этой девочки, а вернее, ее «заместительницы» из дома Томан с берлинской «мещаночкой на выданье» (при всех очевидных возрастных и других различиях между швейцаркой и немкой). Сравним у Ходасевича: «Ты
Может быть, оба писателя держали в голове, а может быть, и нет, образ несчастной Матреши из главы «У Тихона» из «Бесов» Достоевского. Не забудем, во всяком случае, что укоряющая фигура этой девочки возникла в ночном видении Ставрогина в
С какой целью Ходасевич в финальных строках стихотворения «An Mariechen» лишний раз и сам напомнил Белому о его и без того навязчивых страхах? Может быть, это была скрытая месть за многочасовые монологи автора «Петербурга», почти в буквальном смысле выбивавшие слабого здоровьем автора «Тяжелой лиры» из колеи. А может быть, Ходасевич, наоборот, хотел устроить Белому сеанс своеобразной шоковой терапии.
За пятнадцать лет до этого он уже проделал нечто похожее с ближайшим другом, поэтом Самуилом Киссиным (Муни), о чем впоследствии так рассказал в «Некрополе»:
После одной тяжелой любовной истории, в начале 1908 года, Муни <…> вздумал довоплотиться в особого человека, Александра Александровича Беклемишева <…> Месяца три Муни не был похож на себя, иначе ходил, говорил, одевался, изменил голос и самые мысли. Существование Беклемишева скрывалось, но про себя Муни знал, что, наоборот — больше нет Муни, а есть Беклемишев, принужденный лишь носить имя Муни «по причинам полицейского, паспортного порядка» <…> Двойное существование, конечно, не облегчало жизнь Муни, а усложняло ее в геометрической профессии. Создалось множество каких то совсем уж невероятных положений. Наши «смыслы» становились уже не двойными, а четверными, восьмерными и т. д. Мы не могли никого видеть и ничего делать <…> И вот однажды я оборвал все это — довольно грубо. Уехав на дачу, я написал и напечатал в одной газете стихи за подписью — Елисавета Макшеева <…> Стихи посвящались Александру Беклемишеву и содержали довольно прозрачное и насмешливое разоблачение Беклемишевской тайны <…> Прочтя их в газете, Муни не тотчас угадал автора. Я его застал в Москве, на бульварной скамейке, подавленным и растерянным. Между нами произошло объяснение. Как бы то ни было, разоблаченному и ставшему шуткою Беклемишеву оставалось одно — исчезнуть. Тем дело тогда и кончилось[700].