Ну, «абсолютизацию» не абсолютизацию, – а укрепление – да. Бердяев – полуфранцуз, полурусский, просто этого не понимает, а потому и не видит величайшей этого ценности. Ему нравятся цифры «два» и «три». Но не нравится «два пуда муки» и «три каравая хлеба». Между тем отвлеченность не противоречит конкретности, а «любит» конкретность, воплощается в ней и подпирает ее. «Два каравая хлеба» лучше «двух», потому что тут есть и цифра «два» во всей ее полноте и значимости, и есть еще сверху этого «хлеб» и мастерство выпечь муку в «каравай». Конкретное всегда выше, полнее, сдобнее отвлеченного, – и вот отчего не без основания многие в истории нашей не любили, точнее – не доверяли разговорам о «христианстве», предпочитая, что на место этого ставили всю сдобность, всю личность, всю «живую душу» православия. Ибо «христианин» – это и лютеранин, и пастор Штекер, и даже Ренан, наконец, это инквизитор испанский, а «православный»… тоже может быть с большими недостатками, и даже наверно с очень большими, но из-за спины его не слышно гари человеческого мяса и не видно отрицательного богословия. «Другое» зло и меньшее, иное и, во всяком случае, – «наше».
Бердяев может много поставить на счеты православия, но он ему не поставит на счет кровожадного, неумолимого суда инквизиции и иезуитства у католиков. Но вот нашему «национальному характеру» это специфически противно – и нельзя не сказать, что «Церковь русская», выработавшаяся под воздействием этих национальных черт характера, теперь, в свою очередь, своим «кротким и мягким духом» поддерживает эти добрые национальные черты уже как религиозный авторитет, как (в некоторых случаях) церковная власть, – не допуская быть и в других, в гражданских и бытовых столкновениях жестокости, бесчеловечию и кривизне, хитросплетению. Русская литература гордится своим «грубоватым чистосердечием» и, с другой стороны, тоже гордится своею близостью к жизни, к быту, своим «натурализмом» и «разумом». В нашей литературе как-то невозможны «Люциферы» и «Манфреды», ну невозможен и «Фауст»; между тем многим ли писателям, из коих часть и полные атеисты, Чернышевский или Тургенев, что лучшие стороны их литературной деятельности обязаны происхождением своим веянию на них, на этих атеистов, церковного дыхания. Ибо церковь надышала все это в быт, в душу, рассеяла везде, молясь и о болезнях, и о хлебе, и об урожае, и о «плодах земных», и о «временах мирных». Кротость и тишина православия, – кротость и тишина русских святынь, – она теперь действует как вечное и древнее начало, на мужика, на купца, на священника, на помещика, на воина. Получилось «христолюбивое воинство», – которое и на всемирных весах кое-что весит. И как вот не прав Бердяев в заключительных словах приведенного отрывка:
«В Булгакове преобладает жажда растворения в матери-земле. Для его религиозного национального мессианизма более характерна верность материнскому лику, чем мужественно-творческий призыв к будущему, к активному выполнению национальной миссии в мире. В отношении Булгакова к России совершенно отсутствует сознание необходимости раскрытия и развития человеческого начала (??? – В. Р.) в России, религиозного откровения личности. Он хотел бы оставить русский народ в натуральном коллективизме, который представляется ему религиозной соборностью».
Но разве «кротость», «тихость» – не человечны? Да, это несчастье русской интеллигенции. Назови вещь «пацифизмом», и все закричат: «как это человечно!» – «какой это высокий идеал». Скажи: «но об этом молится Церковь» – и все отвернутся: «какая скука!» – с этим бедламом ничего не поделаешь.