Довольно молодой, лет тридцати пяти. Несколько странный. Очень замкнутый и до крайности молчаливый. Нет, даже не то что молчаливый… Когда он говорил, он не смотрел на вас, а как будто следил только за своими словами. В глазах некоторых это придавало ему вид вдумчивого, серьезного человека, знающего цену своим словам. Откровенно говори, мне почему-то он был несимпатичен. Я чувствовал в нем что-то ускользающее, прячущееся… Но я убеждал себя, что я несправедлив к нему. Он был старателен, исполнителен. Инициативы в научных исследованиях он не проявлял, но был достаточно восприимчив к чужим идеям и даже мог их развивать — правда, в заданном направлении. Нужно сказать, что товарищи по работе не любили его, однако никто не мог объяснить причину этой антипатии. Я считал неправильным отрицательное отношение только на основе неопределенных впечатлений и потому всячески защищал его от других, как и от себя самого. Мне казалось, он был благодарен мне, и это нас как-то сближало… Хотя, конечно, о подлинной близости, о дружбе речи быть не могло.
Когда… я потерял сына… он первый выразил мне глубокое сочувствие — очень скупо и немногословно, однако у меня не было оснований сомневаться в его искренности. В это страшное время он сумел стать человеком если не близким мне, то, во всяком случае, таким, который больше других находился около меня. А я чувствовал себя беспредельно одиноким… Он так же смотрел на события, как и я… Правда, я не слышал в его тоне негодования, ненависти, когда он говорил о фашистах… Да он и говорил о них немного. Но он тоже был убежден, что цивилизация идет к неизбежной гибели, и находил, что я прав в своем намерении уйти от мира… Я ему открыл свою тайну, но не рассказал подробно, что именно намерен предпринять. Впрочем, он и не расспрашивал. А меня что-то самого, удерживало от окончательной откровенности с ним.
Странным мне казалось, что он, так же мрачно смотря на судьбу мира, как и я, не делал для себя какого-либо вывода. А меня он старался укрепить в решении уйти от людей. Конечно, если бы моя психика была в нормальном состоянии, я задумался бы над этим. Но я был так угнетен… Я не расспрашивал его… Так и осталась эта недоговоренность между нами… Можно сказать, он способствовал тому, что я окончательно принял решение.
Однажды ночью он пришел ко мне. Была глубокая осень. Помню, как шумели за окном дождь, ветер. Моя квартира была запущена, казалась нежилой. Стояли уложенные чемоданы. Я был словно один в мире. Один с репродуктором.
Бесстрастный голос ликтора говорил об успехах фашистов.
Он пришел ко мне. Я не удивился. Я был как во сне. Помню, что я говорил с ним о безнадежности, о том, что фашизм навсегда завладел миром. Он соглашался со мной. Против обыкновения, он говорил энергично, убежденно, я слушал его, как гипнотизера.
— Да, надо уйти, — говорил он. — В мире ничего не будет. Мир умирает. Надо уйти! Науки не будет. Искусства не будет. Радости не будет. Надо уйти и навсегда забыть о человечестве. Оно дало покорить себя.
Его слова были той маленькой гирькой, которая склонила чашу колебавшихся весов.
В последние месяцы своего пребывания на материке я работал над вопросом о значении эпифиза[17] для развития организма.
Цветков вдруг привстал, что-то хотел сказать, но опять сел и продолжал слушать.
— Он очень интересовался этой работой, и, странное дело, чем больше мы оба убеждались в том, что вообще вся культурная жизнь человечества идет к гибели, тем больше приглядывался он к моей работе, тем энергичнее принимал в ней участие, записывал результаты исследований. Меня удивляла его непоследовательность, но, как я уже говорил, я тогда неспособен был вдумываться…
— А как его звали? — спросил Цветков.
— Это вам ничего не скажет… Андреас…
— Рихард Андреас? Автор книги «Влияние гормона эпифиза на раннее созревание животных»?
Таусен вскочил.
— Не может быть! — резко сказал он. — Он выпустил такую книгу? Когда? Вы видели ее?
— Книга эта вышла незадолго до оккупации Норвегии Гитлером. Я прочел о ней в одном журнале, а позже читал ее в английском переводе.
— Но ведь это же точное название темы моей работы. Значит…
— Значит, понятно, зачем он поддержал ваше намерение, — заметил Цветков.
— Но, позвольте… — медленно заговорил Таусен, — нельзя делать такие скорые выводы. Зачем предполагать в людях непременно низкие побуждения? Он заинтересовался темой. Меня не стало. Может быть, его пессимизм потом рассеялся… Хотя не знаю, почему бы это могло быть… И, быть может, он продолжал работать самостоятельно…
— Не ищите оправданий для Андреаса, — возразил Цветков. — Вы говорите, он пессимистически смотрел на судьбу человечества из-за тогдашних успехов фашистов? Могу вам сообщить существенный факт из его биографии: как только Гитлер захватил Норвегию, Андреас тотчас же перешел на его сторону и стал одним из идеологов расовой теории.
— Подлец! — вскричал Таусен.
— Вот именно, — сказал Цветков. — Конечно, подлец и гнусный лицемер! Он уже наказан по заслугам.