Отмеченные Халявским недуги его современников, которые «не живя, отжили», «скучают настоящим» и т. п., выявились в их пристрастии к рефлексии, к размышлению, к самоанализу, к резонированию. «Наш век есть век сознания, философствующего духа, размышления, рефлексии»[125], – писал Белинский, а состояние своего духа называл «страждущим, рефлектирующим, резонерствующим»[126]. Отсюда настойчивая тяга к сравниванию себя с Гамлетом. «Мы не хотим шага сделать, не выразумев его, мы беспрестанно останавливаемся, как Гамлет, и думаем, думаем…»[127] «Гамлет – ведь это же чисто я»[128], – заявлял Огарев. «Мы все слабы, все Гамлеты»[129], – признавался Бакунин.
Если мы сумеем отвлечься от различий в тональности тех обвинений, которые предъявляли к людям 1830-х гг. Халявский и Печорин, то убедимся, что и в них немало общего. Герой Лермонтова, не наслаждаясь ничем, тоскует о
Даже мельком оброненное Халявским сравнение своих современников с засохшими листьями, которые, спавши с дерев, носятся ветром сюда и туда, против их цели и желаний, в то время, можно сказать, витало в воздухе. Это был стержневой образ прославленной элегии Ш. Мильвуа «Падение листьев», подхваченный и многократно повторявшийся в стихах русских поэтов:
Вслед за этим «лирическим отступлением» следует сцена, которой Квитка придает такое значение, что использует лишь изредка применяемое особое средство: несколько раз начинает абзацы знаком NB. Новый наставник детей Халявских, домине Галушкинский, учил их так передать мысли свои, чтобы этого не поняли другие и открыл им таинственный бурсацкий язык, отросток трудного, неудобопонимаемого латинского языка. Когда ему нацедили крохотную рюмочку вишневки он сказал брату Трушка Павлусю: «„Домине Павлуся! Не могентус украдентус сиеус вишневентус для веченицентус?“ А брат без запинки отвечал: „Как разентус; я украдентус у маментус ключентус и нацедентус из погребентус бутылентус“».
Батенька пришел в такой восторг от Павлусеного владения иностранным языком, что налил наставнику большую рюмку вишневки, чем вызвал недовольство жены, которой была свойственна патологическая скупость: она считала Галушкинскому каждую лишнюю ложку супа или каши, каждую сожженную свечу, а тут такое расточительство! У нас, дескать, вишневки не море, а только три бочки. Батенька ей, что он не только рюмку вишневки, а всю вселенную готов отдать такому учителю, и получает ответ: «Вселенную как хотите, мне до нее нужды мало. <…> Кому хотите, тому ее и отдавайте: не мною нажитое добро, но вишневкою не согласна разливаться». Батенька вне себя от радости, что его дети говорят «на иностранном диалекте», внушает ей, что она «не знает в языках силы», и слышит встречное замечательное обвинение: «Видите, какие вы стали неблагодарные, Мирон Осипович! А вспомните, как вы посватались за меня, и даже в первые годы супружеской жизни нашей вы всегда хвалили, что я большая мастерица приготовлять, солить и коптить языки; а теперь уже, через восемнадцать лет, упрекаете меня, что я в языках силы не знаю».
Повествователь сопровождает эти слова собственным комментарием, и это одно из тех мест, которые сопровождаются пометой NB: «Маменька имели много природной хитрости. Бывало, как заметят, что они скажут какую неблагоразумную речь, тотчас извернутся и заговорят о другом. Так и тут поступили: увидев, что невпопад начали толковать о скотских языках, так и отошли от предмета». Впрочем, он не преувеличивает и собственной эрудиции: сказав, что Петрусь «отвечал