Двойственность отношения Квитки к Халявскому и симпатия, которую он по крайней мере временами вызывает у автора, могут быть нами глубже осознаны в свете рассуждений, содержащихся в письме М. С. Щепкина к Гоголю от 22 мая 1847 г.: «…Я изучал всех героев „Ревизора“, как живых людей; я так видел много общего, так родного, я так свыкся с городничим, Добчинским и Бобчинским в течение десяти лет нашего сближения, что отнять их у меня и всех вообще – это было бы действие бессовестное. Чем вы их мне замените? Оставьте мне их, как они есть. Я их люблю, люблю со всеми слабостями, как и вообще всех людей. Не давайте мне никаких намеков, что это-де не чиновники, а наши страсти; нет, я не хочу этой переделки: это люди, настоящие, живые люди, между которыми я взрос и почти состарился. Видите ли, какое давнее знакомство? Вы из целого мира собрали несколько человек в одно соборное место, в одну группу; с этими я совершенно сроднился, и вы хотите их отнять у меня. Нет, я вам их не дам! Не дам, пока существую. После меня переделайте хоть в козлов; а до тех пор я не уступлю вам Держиморды, потому что и он мне дорог»[116].
Отметим, что для усиления и обострения своей мысли, которая могла бы показаться парадоксальной, Щепкин называет преимущественно второстепенных героев: Добчинского, Бобчинского и даже Держиморду. У Квитки было намного больше оснований сказать, что он «совершенно сроднился» со своим Трушком и что он ему дорог. Но, может быть, еще важнее другое. В иных рассуждениях о пороках современного общества из-за спины дурака Халявского выглядывает умный и наблюдательный Квитка. Один из наиболее показательных примеров – рассуждение Трушка о свойствах поколения, которое позднее стали называть лишними людьми.
«Пан Халявский» писался одновременно с «Героем нашего времени», и нет никаких оснований выискивать в нем ни перекличку, ни полемику с романом Лермонтова. Но печоринский дух, печоринская философия, мироощущение человека печоринского поколения уже не первый год витали в воздухе, и в рассуждениях Трушка появляются прямо-таки скрытые цитаты из произведений о лишних людях и из критики этих произведений. Вслушаемся в такое суждение: «Они рабы собственных, ими изобретенных правил; они, не живя, отжили; не испытав жизни, тяготятся ею! Не видав еще в свой век людей, они уже удаляются от них; не наслаждаясь ничем, тоскуют о
Еще в середине 1820-х гг. Кюхельбекер в вызвавшей оживленную полемику статье «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие» писал: «Все мы взапуски тоскуем о своей погибшей молодости; до бесконечности жуем и пережевываем эту тоску и наперерыв щеголяем своим малодушием в периодических изданиях»[117]. Но тогда эти настроения находились лишь в начальной фазе своего развития: Кюхельбекер не столько отражал настоящее, сколько прозревал будущее: в последующие 20–30 лет они получили широчайшее распространение, прежде всего в поэзии, но также и в прозе, в том числе в эпистолярной. Предощущал наступающую эпоху и Пушкин, когда писал в 1822 г., что в герое своей поэмы «Кавказский пленник» «хотел изобразить это равнодушие к жизни и ее наслаждениям, эту преждевременную старость души, которые сделались отличительными чертами молодежи 19-го века»[118].
Служившие реальными прототипами (в широком понимании этого слова) Печорина, Рудина и Бельтова, а таковыми были в свое время и Герцен, и Огарев, и Бакунин, и Станкевич, и Белинский, каждый по-своему считал, что «вдали, во мраке мерцает им заветная звезда, сулит что-то неземное». Вот признания Огарева: «Нет, мы не умрем, не отметив жизнь нашу резкой чертой»[119]. «Передо мной лежит будущее, бесконечное tabula rasa, мы напишем на ней дела великие»[120]. А вот Бакунин: «О, я способен на великие дела, я это чувствую…»[121] «Передо мной широкое поле, и моя участь – не жалкая участь»[122]. «…Непобедимая вера в ту невидимую силу, которая <…>