Видно, и точно, уже было, — но совершенно не так, как раньше, когда открывались шрустры, эолики, эоны и прочие чудеса. Ясно было, что все это были декорации, наполовину придуманные самим Даней. Они домысливались по намекам и мало общего имели с реальностью, которая была теперь реальна, как никогда. Она опускалась с серых небес вместе со снегом и грозила раздавить бедную данину голову. В той реальности посверкивали багровые вспышки и доносились команды на странном лающем языке, более всего напоминающем немецкий. Слышался также шелест и хруст, заставлявший предполагать, что крутится огромное колесо, вроде подвальной электрической мельницы, которой на самом деле не было, — то есть она была, но, как выяснилось, не здесь. Этот хруст становился все отчетливей. Наверху был большой цех, и около одного из этих колес, видимо, назначалось стоять ему. Это была работа важная, из почетнейших, и его там в самом деле ждали, но ему не очень нравились отрывистые команды, и вспышки тоже несколько смущали его.
— Ну? — сказал Карасев.
— Минуту, — прошептал Даня, почти не раскрывая рта. Он попробовал увидеть Эейю или хотя бы Эолику, но вместо привычной легкости, с которой перенастраивал взгляд, ощутил лишь смутную неловкость. Все эти осмысленные картинки опадали теперь, как краска с занавеса. Сам занавес уже приоткрывался, и за ним творилось такое, что все Большие Дома по сравнению с этим были совершенно ничтожны. Большим Домам, положим, присуще было зверство, но это было человеческое зверство; в том же, что постепенно распахивалось в серых небесах, не было ни рая, ни ада, но одно сплошное и безграничное то, для чего не находится человеческих аналогий. Это было отчасти подобно окну, приоткрывшемуся при первой, самой странной экстериоризации, — но и это он тогда увидел слишком по-человечески. В действительности там не было ни борющихся сил, ни световых озер. Там была фабрика, бесконечно сложно устроенная, но не имевшая никаких иных целей, кроме как творить всю эту механику; и человеческое вечно занималось только тем, чтобы придать этой механике смысл и красоту, и даже сострадание, тогда как ничем этим там не пахло и близко. Там крутилось, хрустело и шелестело, и Дане уже мерещились гигантские ремни, приводившие в движение цепь гигантских станков, вроде ткацких; но то, что там ткалось…
Весь спектр сущего на мгновение представился ему, и в этом спектре тлела единственная узкая полоска жалкой и беспомощной человечности, намекавшей на все и обещавшей все, но, как выяснилось, ничего в действительности не знавшая. Это была плесень на точильном камне, пыль на полированном столе. Ничего человеческого не было в горнем мире, о котором люди столько грезили; сверхчеловек хотел сверхчеловечности и получил ее. Всякие розы-грезы следовало оставить. Зубчатые колеса и прочая геометрия проступали уже так отчетливо, что даже мальчик Кретов, ничего толком не видевший в снежном месиве, вздрогнул, хоть и не знал, почему.
Даня посмотрел на мальчика и поморщился. Грязный больной ребенок стоял перед ним, несчастный, смертный и одинокий; грязный больной ребенок с красными руками, спрятанными в бахромчатые рукава. Это был ребенок без особенных способностей и, пожалуй, без будущего. Он был труслив, жаден, злопамятен. Он не ладил с себе подобными. Он ничего не мог. И этот ребенок удерживал его здесь сильней, чем все, что он знал и любил; хороша участь — остановиться на пороге истинной реальности из-за грязного больного ребенка.
Разрываться меж двумя притяжениями становилось невыносимо, но команды наверху звучали уже таким откровенным лаем, что Даня поневоле тряхнул головой, словно надеясь вытрясти из памяти этот звук.
— Я не… — сказал он.
— Что такое?! — грозно переспросил Карасев. Оглядев Даню, он смягчился. — Вы это… я понимаю. Это отсюда так выглядит, пока вы здесь. А когда попадете, то все другое. Лучше гораздо.
— Я понимаю, — сказал Даня. — Но я не хочу.
— Уговаривать не буду, — сказал Карасев. — Я страж, мое дело не пускать, а тут уговаривать… Но вообще-то старались ради вас, так что нехорошо.
— Господи, разве я не понимаю! — сказал Даня. — Все я понимаю. Но, видимо, не гожусь.
— Это нам видней, кто годится, кто не годится, — пробурчал Карасев. — Мое дело предупредить: сами понимаете, если не пойдете — после этого уже никогда ничего. Ни левитаций всех этих, ни экстериори… язык сломаешь.
— А как это по-вашему? — с любопытством спросил Даня.
— А это вам знать не надо, — разозлился Карасев. — Это игрушки все. Я вот чего не пойму, — продолжил он, горячась. — Ведь все-таки у вас у всех тут сейчас такие условия. Такие, можно сказать, возможности. Самое было бы время — вырастить полноценного сверхчеловека, и мы уже, так сказать, готовили место. Но почему-то в последний момент почти все проявляют, как вы, вот это вот… тьфу, противно. Вот это вы мне объясните, а не еще что.