— Товарищ старший следователь, — сказал он. — Обвиняемая Пестерева владеет даром гипноза. Я без ущерба для ума с нее снимать показания не могу.
— Уполномоченный! — иронически протянул Гольдштейн. — Упал намоченный!
Это было ужасно, но Денисов решил вытерпеть все. Перспектива снова предстать перед Пестеревой была хуже.
— Откуда у нее дар гипноза? — презрительно продолжал старший следователь. — Гипнозу учатся годами в особых клиниках. Она у Фройда обучалась, может быть, твоя Пестерева? Женщин-гипнотизеров в Европе единицы, а советского вузовца Денисова заворожила дочь почетного гражданина! Она пассы вам делала? Руку на лоб клала, так?
— Она мне ничего не делала, — обидчиво отмел Денисов неприличные предположения начальства, — но я с точностью чувствовал гипноз и прошу хотя бы вашего присутствия…
— Учись, уполномоченный, — усмехнулся Гольдштейн и велел доставить обвиняемую.
Пестерева только успела пообедать зловонным гороховым супом с ломтем сырой буханки, как ее снова потянули на Шпалерную. На этот раз унучок сидел в углу, а за столом вольготно расположился толстый еврей, о котором она слышала от сокамерниц. Он был очень зол и явно настраивался на показательный триумф перед унучком. Случай был трудный.
— Здравствуйте, офицер, — сказала она светски.
— Не офицер, а гражданин старший следователь, — ледяным тоном отвечал Гольдштейн. — Извольте обращаться по форме.
Она отметила это «извольте».
— Как вам будет угодно.
— Это угодно не мне, таковы правила.
— Прошу простить меня, господин старший следователь.
Он не поправил, удовлетворенно подумала Пестерева. Проглотил «господина». Понятно, о чем ты мечтал у себя в хедере.
— Мне стало известно, что вы прибегаете к особым техникам, — хмуро произнес Гольдштейн. Кричать сразу не следовало, все-таки дама, чувствуется порода. — Я рекомендовал бы вам разоружиться перед следствием.
— Никаких особых техник, господин старший следователь, и никакого персонального дара, — улыбнулась Пестерева. В молодости, должно быть, многих сводила с ума такой улыбкой, да теперь уж не то, матушка. — Вам лучше других должно быть известно, что люди моего круга с каждым считают обязательным говорить на его языке, это правила хорошего тона, а вовсе не гипноз.
— Под следствием все обязаны разговаривать на одном языке, — глядя в стол, предупредил Гольдштейн.
— Вам как офицеру, следователю, но офицеру, — с нажимом повторила Пестерева, — лучше других должно быть известно, что этикет так просто не отбросишь, это не маскарадный костюм, не хлыстик… С крестьянским мальчиком принято говорить не так, как с высшим офицерством, и вы должны, слышите ли, должны извинить меня за то, что женщина, хоть бы и старуха, узнает в вас рыцаря, а не допросчика.
Грубейшей ошибкой было бы говорить с ним на местечковом диалекте его детства — но Пестерева не сделала этой ошибки. Люди ее круга с первого взгляда отделяли тех, для кого детство — омут чистой глубины, от тех, для кого оно позор и тягость, родовое проклятье изгойства и нищеты. Конечно, он был сыном портного. Конечно, он был из Петербурга. И всеконечно, он смотрел на гвардейские парады, мысленно отрекаясь от иудейства, обещая отдать все, что у него было, — отца, мать, десятки портновских поколений, — чтобы стать одним из этих сверкающих кентавров.
— Я предупреждаю вас о недопустимости, — мягко сказал Гольдштейн. Денисов из угла вскинул на него потрясенный взгляд.
— Я сделаю все, что будет в моих силах, — улыбнулась Пестерева.
— Меня интересует ваш кружок строгого восточного послушания, — улыбнулся в ответ старший следователь, и в улыбке этой Денисову померещилось нечто заговорщицкое. Пестерева слегка покраснела.
— Кружок строгого восточного послушания, — произнесла она с игривым смущением, — я собрала в 1919 году с единственной целью преодолеть разврат, царивший в это время в городе, и обеспечить новую элиту — вы понимаете, конечно, о чем я, — достойными спутницами, хранительницами традиции.
Надо было как можно чаще забрасывать эту сеть — «вы понимаете», «вы знаете, конечно», «как вы и сами догадываетесь», — всякий раз уловом была то улыбка, то смущенное пожатие плеч, а один раз ей показалось, что Гольдштейн даже подмигнул.
— Вы занимались личной жизнью участниц кружка? — спросил старший следователь.
— Только в той мере, в какой это касалось их духовного роста, — строго ответила Пестерева. — Только в этой! Ни в каком ином смысле. Люди нашей традиции не снисходят до слежки. Я сама знала все, что мне было нужно. Лично исключила двоих. Эти были безнадежны. Но они и не принадлежали к нашему кругу, это были остзейские немки без всяких правил.
Гольдштейна передернуло.
— Вы говорите о противодействии разврату, — начал он вкрадчиво. — Но мы имеем сведения, что на ваших заседаниях… повседневной практикой было обсуждение порнографической литературы…