«Фантазия» — кинематограф напротив воротниковского дома — предлагала желающим фильму «Затерянный мир».
Даня, стыдясь полунищеты, вынул подаренный отцом бумажник и выложил на стол серо-лиловую пятерку с изображением гипсового пролетария в кепке. Такая щедрость означала, что завтра ему не обедать, ну да уж как-нибудь.
Остромов молча, смиренно кивая, собрал пожертвования — кое-кто из стариков отделался медью, другие выкладывали по нескольку бумажек, — и остановился возле Дани, улыбаясь сдержанно, но приветливо.
— Что ж, — сказал он, важно помедлив. — Вот и вторая встреча. Гора с горой не сходится, а человек с человеком… Как видите, мои предсказания все равно что обещания, они не лгут.
Даня энергично закивал.
— Мне очень о многом хотелось поговорить с вами!
— Поговорим непременно. Я вижу просто даже и судьбу в том, что вы здесь. Кстати, вас, кажется, заинтересовала левитация? Не хотите заняться всерьез?
— Если бы получилось…
— Не боги горшки обжигают, — сказал Остромов, и Дане показалось, что он чуть приподнялся над полом. Разумеется, это был обман зрения. — Я вам к следующему разу приготовлю трактат для первой ступени.
…На обратном пути Варга дулась, а Тамаркина повторяла:
— Человек верный. Я и сама ино думаю, что вот сейчас отлечу. Бывало, за грудь хватаешься, а то бы и дух вон. Только убогий он. Но сердце мягкое.
Дул резкий ветер — в середине мая внезапно похолодало, и лиловые облака рваными сетями летели на восток. Но Даня не мерз. Ветер нес свежесть, ясность и уверенность. Он даже сказал бы — фрегатность, надо было запомнить это слово. Ветер дул с упругой, рвущейся откуда-то из-за Невы силой. Хотелось пить его. Но главное вот что, подумал Даня. Этот лысый человек в «Красной» говорил, что для времени нет слова, что все не годится — экспроприация, индустриализация… Слово есть, но оно из другого словаря; и это слово будет — левитация.
Так началось лето — самое счастливое в Даниной жизни.
Часть вторая
ЛЕТО
Глава седьмая
Семичасовым поездом, пасмурным утром пятнадцатого июня в город святого Ленина прибыл полный, но крепкий мужчина с короткой седеющей бородой, энергичной походкой и широкими полномочиями. На вид ему можно было дать и сорок, и пятьдесят. На нем был светло-серый тиковый костюм, на безымянном пальце левой руки тяжелый железный перстень. Ни проводник, ни попутчик не могли составить о солидном человеке сколько-нибудь ясного представления. Видно было, что пассажир непростой, — простые в купе и не ездили, — но без привычки к роскоши: ужинать не стал, свертков с закуской не имел, а в скромном потертом портфеле лежала у него газета «Известия», которую он и читал до самой Твери. На вопросы попутчика, командировочного инженера с завода «Красный треугольник», отвечал скупо: да, жарковато; нет, не расположен; теперь москвич, но так и не привык.
— Все-таки Питер, знаете, оставляет клеймо, — обрадовался инженер. — Нашенского сразу видать.
— Это да, — неопределенно заметил неопределенный мужчина, из чего нельзя было заключить, одобряет он или осуждает эту особенность клеймящего города.
Ровно в одиннадцать вечера, выпив стакан чаю, безымянный пассажир — он не поддерживал разговоров, не представился и не располагал к дорожным откровениям, — положил газету в портфель, словно она и после прочтения не утратила ценности, портфель положил под подушку и улегся на жесткое ложе. Инженер в поездах спал плохо, даром что командировок набегало до трех в месяц, — а потому недоброй завистью позавидовал спутнику: тот положил ладони себе на глаза, несколько раз глубоко вздохнул — по системе йогов, что ли? — потом повернулся носом к стене и через минуту уже похрапывал, не просыпаясь даже тогда, когда вагон основательно подбрасывало. Дорога требовала ремонта, да и состав был старый. Инженер вообразил, сколько еще предстоит научиться производить, и, сраженный гигантским размахом этой картины, наконец задремал.
По прибытии, небрежно простившись с попутчиком, гражданин в светло-сером костюме устремился на вокзальную площадь, где простоял с минуту в недоумении, приглядываясь к городу, видимо, давно оставленному и с тех пор переменившемуся. На Невском брякал трамвай, перекладывали мостовую, суетились прибывшие, покрикивали мальчишки с папиросными лотками, газетчики вякали о происках Рут Фишер. Собиралась гроза, но гражданин с бородкой знал, что климат города обманчив: накопится в воздухе электричество да и разойдется. А что парит и дышать тяжело, так дышать здесь тяжело всегда, для того и построился город, чтобы все в империи делалось медленно и вязко, и оттого история ее как бы зависла. Потому, может, то, что должно было случиться уже давно, случилось только недавно. Однако строитель чудотворный не учел другого — что в этом климате все будет гнить, плесневеть, зацветать, — а потому здоровые дела будут тормозиться, но больные и дурные, навеянные болезненным воображением, пойдут в рост бурно, неостановимо; созидание замедлится, а безумие расплодится.