Это уже после тифа Хитрову не повезло: он попал не в Мариинские, а на Колыму. Севвостлаг проголодался, и фактор его молодости уже перевешивал фактор сломанной в детстве ноги.
Диктатура санитаров
Девятая неделя (8–14 декабря)
В 11-м бараке все было так же, как и в других. Сыпной тиф проник, конечно, и сюда, вши ели нещадно. Кто-то казалось, рассыпал их по нарам щедрыми пригоршнями.
Каждое утро уводили заболевших, и никого из них больше не видели…
Шестерка Моисеенко стала пятеркой: недосчитались Степана Моисеева из Иркутской области, физически крепкого, но хромого…
Между тем к власти в лагере, в том числе в карантинных бараках, пришли предоставленные самим себе санитары, — в основном это блатные и бытовики. В деле поддержания порядка в лагере начальство доверяло только им, социально близким.
В бараки они разносили хлеб, баланду, чай, сахар, а из бараков несли одежду потеплей да получше, которую выменивали на еду или даже отнимали (взамен оставляя тряпье). Жаловаться на мародеров было некому.
У Эмильевича после больницы был неплохой тулуп, пусть уже и потертый по тюрьмам и этапам. Санитары пытались его «выменять» — поэт не отдал, попытались отнять — но «пятерка» встала горой.
Доходяга
Десятая неделя (15–21 декабря)
Чем дальше в зиму, тем тяжелее и болезненнее Мандельштам переносил холод, голод и авитаминоз. Один из видевших его врачей (Иоганн Миллер) говорил о нем как о классическом пеллагрознике, но крайне истощенном и с нарушенной психикой.
Слабея, он стал впадать сначала как бы в сеансы напряженного молчания, а 20 декабря окончательно слег и практически больше не вставал. Сам почти не говорил, а на вопросы о самочувствии отвечал полушепотом: «Слабею».
Наранович все спрашивал: «Врача не вызвать?» — «Не надо!» — отвечал Мандельштам, не столько словами, сколько шепотом губ и покачиванием головы.
В этом состоянии его застигла лаконичная радиограмма, 15 декабря посланная из Москвы Евгением Яковлевичем Хазиным. В ней сообщалось, что деньги телеграфом высланы и что Надя — под Москвой[228].
Мандельштам сам просил в письме и о весточке, и о переводе, но сейчас, когда радиограмма пришла, он только пробежал ее глазами и кивнул. Он ослабел настолько, что даже привет из дома, не говоря уже о деньгах, стали ему безразличны.
Физически слабый, слабеющий и угасающий — он не падал духом и мужественно ждал конца. Лежал с открытыми глазами, левый глаз дергался уже и при молчании.
А может быть, он дергался потому, что внутренняя речь — его мысли и, быть может, стихи все еще звучали и не умолкали в нем?..
Конец карантина и прожарка
Одиннадцатая неделя (22–27 декабря)
У паразитов — возбудителей сыпняка инкубационный период — 12–14 дней. Соответственно, 25 дней — это стандартный срок, на который вводится в таких случаях карантин. И ровно 26 декабря карантин сняли по всей пересылке.
И не приходится удивляться: утром этого дня, часов примерно в десять-одиннадцать, все наличное население 11-го барака повели в баню, но не на помывку, а на санобработку. Никаких исключений быть не могло: будь ты хоть при смерти, задуй хоть тайфун, — но свои 500 метров от барака до прожарки будь любезен пройти! А пока ты, стуча зубами, идешь или стоишь, проводилась, надо полагать, обработка и самого барака.
Накануне, 22–24 декабря, прошел сильный снегопад с метелью, дул шквалистый, северный ветер, 18 градусов мороза — дорожки были расчищены узкие. Снаружи
26 декабря было достаточно сурово.
«Пойдемте купаться, Осип Эмильевич», — сказал Ковалев. Мандельштам долго, очень долго собирался, завязывал шнурки, надевал пиджак и вязаную шапочку, складывал в узелок свою вторую рубашку, копался. Медленно сполз с нар, постояв на нижних; медленно прошел к двери барака. Все его терпеливо и молча ждали.
Путь был хотя и под горку, но 11-й барак шел медленно, очень медленно. Мандельштам еле переставлял ноги, глаза полузакрыты, под руку его поддерживали верные оруженосцы — Моисеенко и Ковалев.
Коль скоро это была прожарка, а не помывка, то в бане никакой воды не было — ни горячей, ни холодной. Деревянный пол обдавал таким холодом, на какой, кажется, не способны были ни цемент, ни лед. Когда пришли в раздевалку, все по команде разделись и повесили свою одежду и личные вещи на железные крючки, которые передали работающим зэкам-санитарам (мандельштамовские вещички развесил Ковалев).
Крючки вешали на железную стойку, а стойку загоняли в жаропечь, в которой и осуществлялась их санобработка — прожарка горячим паром и смертельными для насекомых газами. Обрабатывали и людей: волосяные покровы смачивали какой-то дурно пахнущей жидкостью (вероятно, раствором сулемы).
Одна скамейка на всех: люди сидели на корточках или ходили взад и вперед. Толпа голых, едва стоящих на ногах мужиков, три четверти часа дрожала и мерзла в ожидании своих прожаренных вещей, а Мандельштама от холода аж трясло.