Справедливости ради следует отметить, что есть серьезные аргументы и у сторонников шоковой терапии Гайдара. Они утверждают, что у него просто не было выбора. Все хозяйство страны находилось на грани полного коллапса. Гайдар оказался в положении пилота, пытающегося в тумане посадить самолет с неисправными приборами и барахлящим двигателем. И он этот самолет все же посадил, несмотря ни на что.
И вот как раз в это смутное время у меня появилась возможность поехать в Петербург, причем на целых два года, и я ухватился за нее с радостью, ибо мне уже основательно наскучила жизнь, которую я тогда вел.
Назначение в Петербург получила моя жена Марина, возглавившая местное отделение «Джойнта», — того самого, «убийцы в белых халатах», — а я и наш восьмилетний сын Рафаэль последовали за ней.
Нам выделили четырехкомнатную квартиру на Московском проспекте, напротив парка Победы, в доме, построенном немецкими военнопленными сразу после войны.
О дальнейшем можно сказать словами Радищева: «Я взглянул окрест меня — душа моя страданиями человечества уязвлена стала».
Вот уж действительно страданиями. Я был готов ко всему, но не к такому сгущению горя. Разве можно забыть роющихся в помойках стариков, зарешеченные витрины магазинов и ларьки, тифозной сыпью усеявшие улицы все еще прекрасного, но в горниле всеобщей беды потускневшего города. И как забудешь сгустившуюся атмосферу жуткого липкого страха, которая повсюду ощущалась почти физически. Страха перед мерзостью настоящего и беспросветностью будущего.
В ларьках торговали спиртом «Ройяль», водкой типа «сучок» или «асфальт», импортными продовольственными товарами, срок годности которых давно закончился. Соки, сникерсы, печенье, утратившие свои полезные качества, стали опасными для здоровья. Конфеты ссохлись от времени.
Все это фуфло предназначалось для народов «третьего мира», которых не жалко, и завозилось в Россию отнюдь не задаром, а в обмен на промышленные богатства страны, грабившиеся без зазрения совести.
Да что там ларьки. Пооткрывались коммерческие магазины, в которых действительно было все, причем лучшего качества. Зашел я в один такой на Невском — и обомлел. Рубашка — 400 долларов. Костюм — 1500. Спрашиваю продавщицу, миловидную девушку:
— Это, наверно, иностранцы покупают?
— Ну что вы, наши, русские, — улыбнулась продавщица.
Ну да, «новые русские», новые хозяева жизни, о которых потом будет придумано столько анекдотов. Это они для себя товаров навезли на украденные деньги: античную мебель, одежду, лекарства, мерседесы. Все хорошее — для себя. А для народа — фуфло.
Один такой нувориш, бывший обкомовский работник, дачу себе в Подмосковье отгрохал с унитазами из чистого золота. Он утверждал в интервью какому-то «золотому перу» — я сам его читал, — что сделал это для воплощения в жизнь мечты В. И. Ленина.
Удивительно, с каким рвением «золотые перья России» стали вытравливать из народа чувство гордости за свою страну и свою историю, на лету подхватывая объедки, швыряемые новыми хозяевами с пиршественного стола. Шельмовались понятия, еще недавно считавшиеся незыблемыми. Были зарезаны почти все «священные коровы». Уничтожался даже язык, на котором написано столько бессмертных шедевров. Петербург запестрел вывесками с иностранными словами, написанными кириллицей, что выглядело совсем уж дико. Напротив дома, где мы жили, на овощном магазине появилась вдруг надпись: Гринхаус. Интересно, кому и зачем это понадобилось?
В первое время нашего пребывания в Петербурге я очень плохо спал. Мысли гудели, как полчища мух, и необходимо было их прогнать, чтобы дать отдых голове и сердцу.
Риту я нашел почти сразу, но, увы, в палате для онкологических больных. За полгода до моего приезда у нее обнаружили неоперабельный рак. Процесс развивался стремительно, и когда мы с ней встретились, уже не было никакой надежды. Жить ей оставалось чуть больше месяца, и я навещал ее каждый день.
Когда я впервые вошел к ней в палату, голова ее покоилась на подушке, глаза были закрыты. Но вот они медленно открылись. Увидев меня, Рита ничуть не удивилась, сразу узнав в немолодом уже человеке того мальчишку, которому щедро дарила Петербург тридцать два года назад.
— Здравствуй, Володя, — сказала она. — Долго же тебя не было.
Мне потребовалось несколько минут, чтобы привыкнуть к ее новому облику. Она все еще была хороша, хотя ее каштановые волосы покрылись изморозью и выцвели под северным небом большие синие глаза, напоминавшие своей прозрачностью венецианское стекло. Похудевшее изнуренное лицо сохранило очарование, очень напоминавшее ее в молодости. И хотя она усохла и стала совсем маленькой, вид у нее не был ни изможденным, ни пугающим.
В тот первый день я провел у ее кровати около шести часов, и мы поговорили обо всем на свете. Вернее, говорил я, а она слушала со слабой улыбкой, время от времени вставляя свои реплики.