– Могу! Могу! – закричал он, но тут же спохватился и понизил голос. Однако злого накала в нем не унял. – Ты же могла его выпустить, ты же святая, а я – грешник! Я охранник! Хочешь знать всю правду? Слушай, только хорошо слушай! Я жить хотел по-человечески и в охранники потому пошел. Людей убивать научился. Я чем угодно убить могу: рукой, проволокой, бутылкой – наповал!
– Павел, опомнись! – взмолилась Соломея.
– Нет уж, слушай, знай, почему я прощать не умею. У меня тоже папа с мамой имелись и дом имелся в деревне. И в один день – прахом! Меня, мальчишку, в город, в твердозаданцы. На вечный страх, что в лишенцах окажусь. Помнишь певцов? Так вот они в лагерь угодили, потому что Фрося под активиста не легла. Махом в бушлаты переодели. А я… – Тут он встал на колени и на коленях продолжал говорить, испытывая сладкое удовольствие, что говорит то, о чем всегда молчал: – Я одно понял – если зазеваешься, затопчут. Сила нужна. В охранники я еще и за силой пошел. Хозяйка, Леля, она знала, что делала, стерва, чтоб ей… Смотры устраивала, норматив не выполнишь – вылетай. А еще, знаешь, что она делала?
– Не знаю, не хочу знать, замолчи!
– Да уж нет, слушай, ты же святая! Она мужиков особых искала, а мы их брали. Везли в эту комнату. Знаешь, что она с ними вытворяла?!
– И ты…
– И я! Доставлял мужиков и все видел – жить хотелось. Терпел. Знаешь, как у нас люди исчезают? Очень просто! Два укола в задницу и в дурдом! Она каждый год по новой комнате заводила. Старую засыпали, а новую рыли. Эту тоже приказала засыпать, я для себя оставил, на крайний случай. Но я сегодня с ней расплатился, я ей такой подарок подсунул… ей лучше теперь самой повеситься.
– Павел, замолчи!
– Она прораба одного велела затащить, да времени не хватило, а пленка у меня осталась. Вот я ее и подсунул, кому следует. Хоть чужими руками, да расплачусь. Да, такой я, такой! Душегуб! Знаешь, сколько жизней на мне?! Я почему за тобой пошел? Увидел, что ты по какому-то другому закону живешь. Первый раз такого человека встретил. Ты можешь простить, а я не прощу, я их душить буду. Всех подряд! Только бы вырваться.
– А если Дюймовочка такой же несчастный, как ты? Значит, ты будешь душить таких же несчастных, как сам?
Павел засопел и ответил с жесткой уверенностью:
– Все равно. Все равно буду.
– Тебе молиться надо. Молиться и прощенье вымаливать.
– За что? За то, что меня из дома парнишкой выбросили? Так почему у меня за это прощенья не просят? Знаю, что веришь. А я не верю! Не верю! Как же верить, если человека до зверя опускают? Объясни! А, не надо, я сам знаю.
В маленькое, квадратное оконце чердака сочился синий рассвет. От света чердак становился просторней, проступали из темноты самые дальние углы. Павел подошел к оконцу, долго выглядывал что-то, увидел, подозвал Соломею.
– Смотри.
Внизу, во внутреннем дворе здания, на шестиугольной тщательно вычищенной площадке, стояли люди в одинаковых серых халатах и в таких же одинаковых серых беретах. Стояли в шеренгах, по шесть человек в каждой. Показалось, что и лица у них одинаковые. Но нет – разные. Приглядевшись, Соломея различила: одни улыбаются, другие зевают, третьи скалят зубы, а четвертые неподвижны, как замороженные. Люди, стоявшие внизу, были не в своем уме. Сумасшедшие. Они нигде не значились, в городе о них забыли и даже списков на них не составляли – просто пересчитывали общее поголовье. Они и сами себя забыли. Они исчезли.
– Там и мои есть, – сказал Павел и больно стиснул плечо Соломеи. – Мои, понимаешь?
На площадке зычно прозвучала команда. Шеренги дружно повернулись налево и вразнобой зашаркали ногами, обутыми в черные резиновые галоши. Молоденький паренек в последней шеренге, шаркая по асфальту вместе со всеми, беспрестанно оборачивался назад и показывал язык. Язык был длинный и красный, а лицо – изможденное и серое.
– Это – дурдом, – пояснил Павел, и в голосе у него снова зазвучало самоедское удовольствие. – Все шесть этажей под нами – дурдом. И мои там. Ну, скажи, скажи, что ты меня ненавидишь! Ну!
– Я жалею тебя, ты такой же несчастный, как и они.
Павел разжал пальцы на плече Соломеи, оттолкнул ее от себя и лег на матрас, лицом вниз.
22
В замкнутом пространстве лифта, спускаясь на первый этаж, Полуэктов отразился сразу в четырех зеркалах и чувствовал себя так, словно за ним подглядывали. Поворачивался направо, налево, озирался назад и везде видел одно: свое лицо и тревожно бегающие глаза. Глядеть на самого себя не хотелось. Когда лифт замер и дверцы разъехались, Полуэктов выскочил, будто за ним гнались.
Машина Бергова у ступенек муниципалитета, а впереди нее и позади белели два микроавтобуса с красными крестами на лобовых стеклах. Сам Бергов прохаживался по тротуару, не оберегаясь от ветра, и сигарета в его пальцах сорила искрами. Полуэктов дождался, когда он докурит, открыл перед ним дверцу и сам нырнул следом в теплое, уютное нутро машины. Он не знал, куда они и зачем едут, но не расспрашивал, привык, что Бергов заранее ничего не объясняет и не рассказывает.