– Да, война, – кажется, Борис хотел еще что-то добавить, Леониду показалось, что он произнес слово «Треблинка», но, может, это всего лишь его разыгравшаяся фантазия и приглушенные тона комнаты, маскировавшие произнесенные вполголоса фразы. Лисицын повернул камеру ближе к окну и сидел боком за столом, так, что свастики не было видно.
Они помолчали. Война, необъявленная, непризнанная, началась двумя днями ранее и продолжалась поныне, но об этой войне власти старались не говорить вслух, старались стереть всякую информацию, удалить все слухи и домыслы – будто одним этим они способны одержать победу. Борис расспросил Леонида о вчерашнем происшествии, поинтересовался, пойдет ли он сегодня в ночное дежурство. Придется, ответил тот, деньги надо зарабатывать, а на случай я возьму такси.
Но такси не ловилось, а тот частник, что решился остановиться подле Опермана, убедившись, что разговаривает с живым человеком, а не с выбравшимся с кладбища, заломил такую цену, что Леониду волей-неволей пришлось идти на трамвайную остановку. Работа располагалась недалеко, возле «Серпуховской», на улице Щипок – склады одной крупной компании, занимавшейся торговлей электроники и бытовой техники и обслуживающей несколько десятков магазинов по всему городу. Вечером надо было получить товар, задекларированный как одно, а ранним утром, повысив разряд его ценности, разложить по прибывающим грузовикам. И уже тогда свершалось главное превращение – скрепки, карандаши, бумага превращались на складе в телевизоры, магнитофоны, компьютеры и отправлялись в магазины радовать ассортиментом и новизной покупателей, охотно сметавших их с прилавков. Особенно сейчас, в период распродаж.
Вечерело, он вышел заранее, без четверти восемь, а народу на улице осталось уж совсем немного. Да и тот был пуганым вчерашним днем. Лишь немногие бодрились, прочие старались держаться поодиночке, провожая всякого встречного, поперечного долгим взглядом. Когда неясно, кто может оказаться врагом, всякий человек оказывается под подозрением. Страх завис над городом. Как тогда в сентябре девяносто девятого, когда в столице каждую третью ночь взрывали одну из многоэтажек. Время с двенадцати ночи до пяти утра было особенно трудным, но коли пережил его, значит, еще жив. Можно не опасаться взрыва – вплоть до следующей ночи. А тогда, забравшись под одеяло, в полудреме, нервно подергиваясь от всякого шума или шороха, спохватываясь, когда полуночник выбросит помои в мусоропровод, ждать и ждать спасительного рассвета. Воистину спасительного, ибо только он – какая тут милиция, внутренние войска, армия, прочесывавшие город в поисках неуловимых террористов, – только рассвет освобождал от мучительного, невыносимого ожидания безвестности. А когда взрывался новый дом, люди, выжившие, пережившие ночь, даже вздыхали облегченно – пронесло. В этот раз не их. Значит можно надеяться, что следующей ночью ничего не будет. Обычно ведь взрывают только через две на третью. Страшно не ждать, но так хочется надеяться, что у них кончится запасенный гексаген, и они уйдут из Москвы. Или просто уйдут – в России много городов, и всех их надо пугать тоже.
И когда взорвали дом в Волгодонске, Москва вздохнула с облегчением. Значит ушли. Значит, теперь по всей России, а не только в столице. И скорее не в столице, почти наверняка.
Он все это пережил, перечувствовал. Сам отправлялся на дежурство хороводить вокруг дома, вместе с другими жильцами, они, незнаемые или знаемые плохо, казались друг другу пособниками, если не взрывателями. И водя хороводы, они следили друг за другом. Проверяя подвалы, проверяли и соседей – а не оставили ли что, не подложили ли. Нет ли где мешков с гексагеном, не пронесли ли детонатор.
Тем временем, черные ходы заколачивались или ставились на магнитные замки, в подъездах появлялись консьержи, обычно, студенты или сами жильцы, покрепче. Случались скандалы, о том, кто куда и когда пошел. Доходило и до мордобоя.
Сколько продлилась эта истерия – он уже не помнил. Месяц, если не больше. Покуда не прекратились взрывы, окончательно и бесповоротно. Не изъяли тонну или больше найденного по подвалам гексагена, это сколько ж еще можно было взрывать, покуда успокоительными речами и докладами не ввели в привычный транс москвичей, уверив их, что все хорошо, что больше взрывов не будет.
Тихоновецкий рассказывал, что активность восставших повышалась именно ночью, в самом деле, день не время для мертвых. И хотя доказательства только устные, со слов очевидцев, этого вполне хватало. Да и сам Оперман убедился, что ночь принадлежит не москвичам. Вернее, другим москвичам, о которых все забыли и поминают лишь на их дни смерти, не чокаясь. Теперь они пришли напомнить о себе.