— Так вот, ксендз, о бабе буду говорить; не теперь то было, и не пристойно ксендзу слушать о любви, а все-таки скажу, что я любил, любил женщину, созданную на муки человечеству, на его погибель и отчаяние: дьявола и ангела в одном лице.
— Только, мой пан Николай, — перебил его отец Игнатий, — не нужно путать небесное с земным: что общего, женщина и ангел?!
— Ну, а все же это так, иначе не скажешь, — торопливо добавил Кшиштопорский, — была она и дурная и хорошая, и твоя и не твоя. Сегодня любит так, что, казалось бы, готова отдать за тебя жизнь; завтра, глядишь, подвернулся новый: улыбается ему, стреляет глазами, по каплям вливает в него страсть и сумасшествие… Сегодня твоя, до слез; завтра издевается до смеха; самому черту невдомек, чего ей надо.
— Ну, что ж; надо было бросить ее до женитьбы.
— То-то ж, бросить! Если б было можно! Часть жизни отдал бы, чтобы только развязаться! Но она держала, как на цепи; я и плакал и стыдился, а все же возвращался. С тех пор прошел не один десяток лет, а как вспомню, так и загораюсь и ревностью и гневом.
— Осени себя крестным знамением! — сказал отец Мелецкий, — это, очевидно, наваждение.
— Правда, хорошо сказали вы: это наваждение. Я был сам не свой; мной овладевала какая-то чужая сила и опутывала…
— Надо было отогнать ее молитвою.
— Бог отнимал в молитве силу; точно я не пробовал молиться!
— Не следовало терять мужества и молиться неустанно!
— Я любил ее и в девушках и замужней.
— Но ведь это грех! — воскликнул отец Игнатий.
— Знаю, что грех, отче, но ведь это было наваждение. Я cas себя не узнавал: отнял ее у мужа, добился развода и женился сам.
Монах перекрестился, посматривая из-под каптура на Кшиштопорского взглядом, полным боязливого негодования.
— Но, — прибавил пан Николай, — дьявол, искусивший мена на это дело, стал терзать меня… Когда я отнял ее у мужа, она стала изводить меня своею ветреностью, как изводила мужа, я довела до ярости. Никто, никто не мог устоять перед ее чарами: кого хотела, того и оплетала.
— Ну… была, значит, не женщина, а изверг! Злая и распутная; но…
— Это был сам дьявол! — крикнул Кшиштопорский. — Кто раз любил ее, того любовь и страсть не оставляли уж до смерти… До того довела она меня, что я стал держать ее под замком: ревновал, как басурман; впадал в бешенство и утонченно мстил своей мучительнице.
— Ужасные вы рассказываете вещи!
— Так слушайте ж до дна. Первый муж дознался о ее судьбе; не выдержал, напал на меня ночью и освободил ее из заточения. Ушла, и больше я ее не видел. Ну, а ему я отомстил.
— А что ты выиграл от мести, ослепленный? — спросил ксендз Мелецкий.
— Правда, меня охватила только жажда еще пущей мести! — засмеялся горько шляхтич. — Но мстил я поневоле, потому что потерял голову и до сих пор еще хожу без головы. Ее дочь, от первого брака, умерла. Кто знает, может быть, я был причиной ее смерти! А у него отнял все, довел его до нищеты…
— И что ж… стало тебе лучше? — повторил монах.
— Лучше! Кто знает? Была минута торжества. Но рука Божия была на мне: единственный сын мой также умер. И ничего не осталось у меня, кроме моей злобы. Супостат мой все еще живет и имеет в жизни утешение: светильник, осветивший его дни.
Последние слова Кшиштопорский выговорил с завистью и гневом. Ксендз Мелецкий обернулся к нему с лаской и сказал:
— Видите, Бог не благословляет месть.
— Отче! — с силой перебил его старый шляхтич, — вам хорошо, вы прожили свой век в покое и в обстановке святости; вы этого не понимаете. Но случаются мгновения, когда потребность мести доводит до умопомрачения.
— Надо бороться с искушением молитвой.
— Молился, молюсь, но не понимаю сладости молитвы… она отскакивает от моего сердца, как камень от стены.
— Капля неустанно долбит камень…
— Найдите ж мне такую каплю! — крикнул во весь голос Кшиштопорский. — Нет, нет! Сердце мое тверже мрамора, ничто не берет его, ничто не выдолбит!
С этими словами шляхтич вновь остановился, поглядел в окно Ляссоты, напрягся, задрожал, стиснул руки и так закусил губы, что на них выступила кровь. Потом, точно сам себя поддразнивая, начал говорить:
— Я потерял все в жизни, у него осталось утешение. У меня нет ничего; у него надежда, опора, радость! Так быть не должно! Чем он лучше меня? Умру, но отомщу!
Отец Мелецкий, напуганный исповедью и воспоминаниями шляхтича, проникнутыми такой лихорадочной тревогой, немного отодвинулся, стараясь не дать новых поводов к волнению и ярости. Потом начал опять молиться, чтобы заглушить в себе самом отзвуки тревоги и отмыться от всей той грязи, которая вылилась в рассказе шляхтича.