Читаем Осада Ченстохова полностью

Была ночь, осенняя ночь, не сулившая земле сладкого отдыха, и не баюкавшая детей Божиих ни песнью радости, ни благовонием воскресшей земли. Стояла ночь беззвездная; не сторожившая землю тысячами блестящих очей, а хмурая, черная, страшная; взор тонул в безднах мрака, а среди глухого безмолвия выли ветры, как нечистая сила, домогавшаяся чьей-либо несчастной души… И слышались то стоны, то смех, то глухие рыданья, то вздохи, детский плач и грозные раскаты чего-то, доносившегося из потустороннего мира. Нужно быть закаленным и душою, и телом, чтобы не поддаваться влиянию такой мрачной поры. Даже в тепле, у ярко горящего очага, тоскою сжимается сердце; а как быть в поле, под открытым небом, где каждый порыв ветра, каждое завывание бури отзывается в сердце? Где ухо жадно ловит таинственные голоса вселенной, а каждый стон, несущийся из-под небесного свода, болезненно отдается в душе?

У башни своей сидел ксендз Мелецкий, попеременно то солдат, то монах, теперь вновь тянувший солдатскую лямку. Кшиштопорский ходил взад и вперед. Мелецкий перебирал четку за четкой и посылал с ними вереницу молитв в сокровищницу небесных благ. А товарищ его, раздетый почти донага, с открытою грудью, метался по стене и стонал.

Вокруг было так темно, как будто весь мир был обит черным крепом. Только далеко, у шведского стана, пылали сторожевые костры, а на колокольне горел, как всегда, взывавший о помощи сигнальный огонь. На стенах кое-где светились дозорные фонари, а в часовне, у монастырского входа, чуть колыхалось бледное пламя неугасимой лампады, горевшей перед иконой и бросавшей сквозь стекла окна тусклый, мигающий луч, то всплывавший, то вновь угасавший… как будто хотел, но не мог умереть. Эти пятна света точно висели в воздухе среди окружавшей их тьмы. Небо и земля сливались в одно, и обитель также словно парила, окруженная черными тучами.

Стража понуро, угрюмо и смутно обменивалась молитвенными паролями. Одни кричали — Спаси нас, Дева Мария, другие отвечали — Memento mon, то есть помни о смертном часе.

И так это было тоскливо и страшно, как будто весь монастырь был огромная погребальная колесница, а все население его стояло либо у смертного одра, либо у гроба с покойником.

Ксендз Мелецкий молился, молился… и по временам взглядывал на товарища, прося у Бога мира его мятущейся душе. Ибо там, в глубине обнаженной и не знавшей остуды груди, очевидно, бушевал огонь страсти, несмотря на седины, покрывавшие голову. Страстная натура Кшиштопорского была загадкой для ксендза Мелецкого. Окончив молиться, старый вояка не выдержал и попытался начать разговор долгим вздохом, которого Кшиштопорский не слышал. Монах тогда кашлянул и еще раз вздохнул погромче. Но занятый своею прогулкою шляхтич и теперь ничего не заметил. Наконец, отец Игнатий встал и, напялив на голову каптур[12] поверх мягкой скуфейки, обратился к товарищу:

— Старость не радость, пан Николай; смолоду я не кутался, когда мы шли с Сигизмундом III под Смоленск.[13]

— Ты был под Смоленском, отче?

— Как же, был; и по сей день у меня памятка от руки боярина, хряснувшего меня чем-то по башке; ну и я отплатил ему с лихвою… А кто бы сказал, что когда-то я здорово помахивал саблей? Как теперь четками. А вам-то неужто не холодно?

— Холодно, думаете? Нет, мне жарко.

— Хвораете, видно; ветер сильный и резкий… У меня под рясою кожух, а все же прихватывает.

— А меня нисколько.

— Что же с вами, пан Николай?

Кшиштопорский перевел взгляд на свет в окне Ляссоты, всмотрелся и со вздохом пошел. Однако, вернувшись к монаху, остановился.

— Знаешь, отче Игнатий, — сказал он, — что за всю жизнь мне было холодно только два раза.

— Ну, а когда именно? — спросил Мелецкий, обрадовавшись возможности поболтать.

— Тебе, отче, собственно, не следовало бы говорить, — прибавил шляхтич с горькой усмешкой.

— А почему?

— Ты монах, а я и по сей день, хоть и не молод… — он не окончил. — Да совсем и не могу исповедоваться! — отмахнулся Кшиштопорский с негодованием.

— Вот это скверно; поисповедоваться тебе бы не помешало, как кажется…

— Нет, нет… не пришло еще время!

— Так, так! А потом уже будет, может быть, поздно!

— Ну и пусть!.. — буркнул шляхтич. — Бог добрее людей. Ксендз Мелецкий замолчал, а Кшиштопорский тут же прибавил, очевидно, в потребности высказаться:

— Что ж… если ксендз хочет знать, когда меня в жизни пробрала дрожь, я скажу.

— Это как вам будет угодно.

— В первый раз, когда я женился, — сказал Кшиштопорский, — а во второй, когда у меня жену отняли.

— Как так: отняли? — спросил ксендз.

— А так, отнимали и отняли, — ответил старик, — и пошла от меня гулять по миру…

Ксендз опять замолчал, но пан Николай разошелся и уже горел непреодолимым желанием рассказать все до конца. Он воскликнул:

— Ну, ксендз, разбудил ты беду: теперь слушай все — только потом не разболтай, потому что то, что я скажу, надо выслушать как исповедь.

— Ну, ну, я уж не насплетничаю!

Перейти на страницу:

Похожие книги