— В известном смысле. Но не совсем. Это вроде менеджера среднего звена, но только по морально-этической части, мадам. Иногда по судебной. Наказание. Неумолимое и лютое, часто не соразмерное с деянием. — Внезапно глаза его сузились и превратились в щелки, словно у хищного зверя. — Но это не мною заведено, это испокон века, мадам.
Лидка вдруг испугалась. Испугалась не слов, уж к словам-то любым она привыкла с детства, еще с тех пор, когда добродушный после выпитого портвейна отец назвал ее прошмандовкой. А вот тон… Тон был исполнен холодного спокойствия. Закаленной стали, о которой знал Павка Корчагин. Перед ней стоял, конечно же, маньяк. И с этим его маньячеством нужно было что-то делать.
— Но разве я нарушила закон? — спросила парикмахерша по возможности ровно и холодно, так, чтобы привести собеседника в светское чувство и установить пусть не дружественный, но дипломатический контакт.
— О нет. Тысячу раз нет, если говорить о человеческом законе. Но закон Божеский вы, конечно же, преступили. За этот грех я накажу вас смертью… — Последнее слово гражданин произнес нежным шепотом, взял ее руки в свои и страстно поцеловал. — Вы умрете не сразу и будете мучиться долго. Будете звать на помощь, но никто к вам не придет. Язык ваш вывалится из гортани и будет гнить наподобие оторванной подошвы. Глазные роговицы высохнут до самого дна. На уголках ваших чудесных, слегка припухлых век будет выколото иголками только одно слово: «Воздаяние». И все для того, чтобы ваше распущенное зловонное лоно, призванное давать жизнь, навсегда замкнулось бы в самом себе… Нет лона, нет и женщины. Разве не так?..
— А-а-а!!! — Лидка не выдержала и истошно взвыла, как у машины включается сигнализация.
Экзекутор быстро встал. Машинально огладил ладонью набриолиненные усики и зализанные виски. Бесшумно вышел из палаты, будто и не касался ногами пола.
Словно ветер из степи, сюда влетела соседка-сопалатница.
— Он вас изнасиловал?!
— Хуже, — ответила Лидка сквозь слезы. — Он со мною поговорил…
А Рудик в это время резал глупый аппендикс, примитивный, гнойный и никому не нужный, доказывающий лишь то, что и Бог иногда мог ошибаться, придумывая в человеке абсолютно бесполезные, как детали к старой швейной машинке, предметы. В семидесятые годы один ученый парадоксалист предлагал удалять аппендиксы сразу, то есть у новорожденных, не подвергая впоследствии этой унизительной процедуре уже взрослого, состоятельного во всех смыслах мужа, отслужившего в армии, достигшего должности и. о. доцента и ходившего в рестораны по пятницам с любовницей, говоря жене, что до утра работает с документами… Но предложение не прошло, вероятно, из-за суеверного и ничем не обоснованного подозрения, что Бог сможет оказаться хитрее и задумал нечто про человека, чего он сам не может себе вообразить. Рудик в этом вопросе был на стороне похеренного ученого, а не Бога, считая, что чем меньше в человеке всякого рода непонятных деталей, тем лучше, а уж если Бог хочет просто ничем не обоснованного страдания, переходящего в перитонит, то уж извините, здесь мы поспорим и с вами не согласимся.
Он знал эту полостную операцию назубок и потому делал ее, почти засыпая, с трудом борясь с одурманивающей мозги тиной, тряся головой, полузакрыв глаза, как играет опытный пианист, даже не взглянув на постылую и захватанную пальцами клавиатуру.
Сестра-ветеринар, чтобы хирург окончательно не заснул, давала лизать ему мороженое «Забава», которое делалось Барнаульским хладокомбинатом, — двуцветный розово-белый пломбир на палочке, то открывая повязку на лице мастера, то прикрывая ее…
— Не могу, — пробормотал Рудик. — Сама ешь.
Он знал эту «Забаву» с детства и потому не ценил ее качества, например, отсутствие сухого молока в рецептуре и всякого рода сомнительных консервантов. Сестра, не сказав своего традиционного «ага», долизала то, что не успел долизать Рудик.
И в это время в операционную влетела Лидка. Влетела со всем, что было при ней, с пирожками вверху туловища и густым тестом внизу, с размазанной косметикой на лице и с глазами, которые источали горьковатый каштановый мед отчаяния.
— Меня убивают! — крикнула она Рудику. — Моя добродетель растоптана грязным сапогом аристократа.
— Погодите, — терпеливо ответил ей хирург Рудольф Валентинович Белецкий. — Не видите, что я режу? Тут дело идет о жизни и смерти, а вы ворвались с какой-то травленной молью добродетелью и еще плюнули мне в лицо своей кислотой.
— Зашивай его, — приказала Лидка. — Чего здесь валандаться?
— Зашивайте, — покорно отдал распоряжение сестре хирург, содрал с себя надоевшую повязку и пропустил Лидку из операционной вперед. — Пойдемте со мной в ординаторскую…
Он вдруг замешкался, затоптался на месте, словно внезапно ослеп, и опять возвратился к больному. Посмотрел с подозрением на его раскрытый живот.
— Чего сопли жуешь? Забыл чего? — ласково проворковала ему Лидка.