Козел. Придурок. Хренов идиот. Если бы у Олли была дочь, которая хотела продолжить учебу в магистратуре, это был бы решенный вопрос. РЕШЕННЫЙ. Дочь Олли пошла бы в магистратуру и потом
– А известно ли вам, что председатель комитета психически нездоров?
Опять широко распахнутые глаза. И едва слышный смешок.
– И что последнему представителю от студентов пришлось сесть на успокоительные после того, как он ПЯТЬ ЧАСОВ проторчал на заседании факультетского отделения комитета, которое вел этот тип, а потом вынужден был задержаться еще немного, чтобы изложить ему суть дела, потому что председатель а) не способен воспринимать информацию, как бы ее ни преподносили, – ни в цифрах, ни в графиках, ни в чем; б) не в состоянии читать, пока не нацепит как минимум четыре пары очков; в) ничего не слышит и г) вечно пьян.
Еще один крошечный смешок, как если бы икнула кукла.
– Я, честно говоря, сомневаюсь…
– Возможно, я слегка преувеличиваю, но разве что самую малость. Берегите себя!
Смеха-икоты больше не слышно, и теперь ее огромные глаза уткнулись в пол.
– Ладно, знаете… Так и быть, скажу. Есть и другая причина.
– Так?
Она лезет в сумку за салфеткой.
– Дело в том, что… ну… Мне следует включаться в разные виды деятельности, потому что у меня нет друзей.
– Как такое может быть?
Будь она его дочерью, он бы УБИЛ, да-да, УБИЛ любого, кто не хочет с ней дружить.
Слабая улыбка.
– Ну, настоящих друзей. В смысле, раньше были, а теперь – нет.
– Почему?
– И мой врач говорит, что сейчас у меня легкая форма депрессии.
– Но из-за чего?
– Ну, это были как бы наркотики. Неважно. Экстази.
– Так.
– И я…
– Что?
– Ну, я как бы пыталась покончить с собой.
Олли с удивлением наблюдает за собственными ощущениями от услышанного. Он, кажется, смеется? Нет, нельзя смеяться в лицо человеку, который только что рассказал тебе о попытке расстаться с жизнью. И все же это слишком неожиданный поворот. В такие моменты собеседник, застигнутый врасплох, вынужден рассмеяться, или вскрикнуть, или ахнуть – в общем, как-то отреагировать. Если сравнить их разговор с прогулкой по скалам, то этот поворот в беседе оказался бы тем моментом, когда Олли подошел слишком близко к краю и… Или, наоборот, это она, Шарлотта Мэй Миллер, стоит у обрыва, а он – смотрит и…? Ясно же, если бы он увидел это, то спас бы ее, оттащил от пропасти или крикнул что-нибудь. А вообще, честно говоря, он просто не позволил бы ей лезть на скалы. Перед глазами у Олли пробегает вереница образов: вот семинар без нее; вот ее похороны; вот поиски виновного (врач? Что, если виной всему антидепрессанты?); а вот он УБИВАЕТ виновного; отвечает на вопросы прессы; плачет по ночам, потому что со студентами можно делать все, что угодно, но нельзя ТЕРЯТЬ их, они не могут просто взять и УМЕРЕТЬ. Потом картинки обрываются, и Олли испытывает чистый оргазм глубокой печали. Оргазм сотрясает его внезапной жаркой искренностью, непохожей ни на одно ощущение, когда-либо им пережитое. Ему хочется плакать. И в то же время, как это ни глупо, хочется смеяться. А еще – ударить Шарлотту Мэй Миллер, прямо-таки избить ее, жестоко и беспощадно, за то, что она заставила его испытать подобное чувство.
– Что же подтолкнуло вас к такому глупому намерению? – спрашивает он.
– Наверное, просто неудачное сочетание наркотиков. Отходняк после экстази плюс антидепрессанты, плюс еще какая-то таблетка, которую мне кто-то дал, чтобы стало полегче, но на самом деле стало только хуже.
– Кто дал вам эту таблетку?
– Не знаю. Я была сама не своя.
Оргазм грусти подступает снова, рождается где-то в пальцах ног. Олли физически не в состоянии продолжать разговор. Он представляет себе эту девочку, эту чистую, красивую, сверкающую девочку: она была “сама не своя”, “кто-то” подсунул ей “таблетку”, и теперь она вообще не понимает, что произошло. Может, этот “кто-то” поступил еще хуже? С человеком в таком состоянии можно сделать что угодно, пока он лежит обмякшей тряпичной куклой на полу в туалете ночного клуба или на чьем-нибудь отвратительном липком диване.
– А что говорят ваши родители?