— Да что ты! — преувеличенно удивилась Пелагея Ефремовна и даже схлопала себя руками по бокам.
— Да. И мой сынок не отстал от других: тоже к ентой твари таскался… и таскается. Сколько я говорила: ни-че-го не слушает! Все ребятёшки-то у ей, бают, от разных отцов! Вот вишь: и у меня внучок есть! — поглядела Нюра на Крошечку, которая, попивая с блюдечка чай, переводила взгляд с одной на другую.
— Да, жалко его, — вздохнула Пелагея Ефремовна. — Хороший ведь мальчишко!
— Как не жалко! Как не хороший! Да только… Может, и не от Володьки он совсем!
Кереметь тем временем, устраиваясь поудобнее, закатился на ступню своей подопечной, но та даже не почесалась. Каллиста же, соскочив на пол, протянула к Перекати-полю ручонки, вроде как к мячу, и попыталась поймать, но тот живо провалился сквозь землю.
— Ну и ладно, — вздохнула навка, вновь забираясь бабушке на коленки.
Сана сидел верхом на кипящем самоваре, иногда утягиваясь вместе с клубами пара в форточку. Кошка Мавра, по обыкновению, дремала на печи.
Пелагея Ефремовна, в свою очередь, принялась клясть кривоглазую Пандору, которая тайком зарыла на их огороде свои грязные тряпки, а как пахать-то стали под картошку, — лошадь взяли в Леспромхозе, — так тряпки плугом и выворотило наружу, костер пришлось разводить, чтоб очистить усадьбу от насланных соседкой бед.
— Вот ведь как без защитника-то жить, без мужика — всякий норовит обиде-еть… — протянула Пелагея.
А Каллиста горячо закивала:
— Да, бабушка, да… Всякий ноловит…
И Пелагея, подпершись ладонью, стала рассказывать про то, как умер ее муж, Петр Федорович Наговицын. Всего только сорок лет ему было. Две войны прошел: и финскую, и Отечественную, ни одна пуля не взяла, а дома — на тебе! Пять лет только пожил после войны! Почитай, что и не видала мужа: в 37-м поженились, а с 39-го — он все по войнам!..
— Второй ведь он у меня, — понизила бабушка голос, — Лилька-то от другого. (А про первого и не спрашивай: даже говорить не хочу!) А Петр-то Федорович — ой! Победило наше лесничество в соцсоревновании, а ведь он старший лесничий был у меня, Нюра, да! Поехал он за грамотой в Город, а было это в первый день после Пасхи, встал ранехонько, чтоб поспеть на вручение-то; пошел к Юськам, уж так торопился, так спешил, да из-за разлившихся речушек и ручьев припоздал-таки; вот взошел на пригорок и видит: поезд уж подходит к станции, не успевает он, а следующий, знаешь ведь — в обед только! И — бегом! На ходу уж заскочил в последний вагон; отпыхался вроде до Города-то, да, видать, уж в поезде неладно ему стало. На вокзале зашел в буфет, чтоб папиросок купить — и совсем занемог, зашатался — да… упал! А продавщица, курва, и говорит: нечего тут всяким пьяницам валяться, пошел вон-де! Вишь, со вчерашнего-то перегаром от него попахивало. Он и пополз. Выполз на крыльцо — тут и умер.
А собирался он заночевать в Городе у дядьев, ну я и думаю: тамако он… Вот ничегошеньки я, Нюра, не почуяла. На другой день я, конечно, на работе, веду прием больных. А Постолка разлилась тогда до самого Курчума — правый-то берег низкий, это мы на вышине живем, — и никак к нам с той стороны не добраться. Вот прибежали за мной: мол, почтальонка кричит с того берега, дескать, фельдшерице телеграмма. Какая телеграмма?! Я — бегом. Вот Зоя-то Маштакова и давай мне читать эту телеграмму через бурную-то реку. Ором орет: ваш муж Петр Наговицын скончался! Я не слышу. «Че-го?!» — ору ей на тот берег. Она опять: умер, мол, муж твой, Ефремовна, уме-е-ер. Инфаркт де у него. Об-шир-ный ин-фаркт. Я опять: «Че-го?» Тут помощники на том берегу бесплатные объявилися, курчумские-от помогать ей стали; когда уж в три, да в четыре голоса, да в пол-улицы скричали — я услыхала. Да тут у воды-то и рухнула, как вроде кто меня под комель срубил. Хорошо девчонки дома оказались: Лилька-то с Люцией, каникулы ведь у них были — как Постолка-то разольется, и до тех пор, пока в скобки свои не войдет, всё весенние каникулы идут. А если бы пустая изба стояла — так, может, и бросилась бы в Постолку-то, как на раздольное брачное ложе, тут бы мы и встренулись: потому как в минуту в омут бы затянуло. Ну а как воротили его домой — даже вспоминать не хочу… Еле переправили Петра Федоровича с той стороны-то, на лодье, курчумские же на веслах сидели: братья Язон да Харон Хижняковы, уж так крутило, уж так вертело лодчонку, что и на той и на этой стороне думали, что ко дну все трое пойдут, — но как-то переправились, я уж братовьям потом поставила чекушку, да не одну, а еще сколь медяков надавала — женам-то на платья.
Каллиста, слушавшая так же внимательно, как живая внучка, подергала бабушку за передник, а когда та не обратила на нее внимания, произнесла:
— А он ведь пливет тебе пел едав ал, дедушка-то мой, да! Сказал, чтоб не выбласывала его сумоцку, побелегла, в котолой лейс-шина лежит, письма его и лулетка, лесополосу мелять.
Но Пелагея мужнина наказа не услыхала.