Конец фразы она произнесла еле различимым шепотом. У Орельена сильно билось сердце. В нем кипели самые противоречивые чувства. Ужас оттого, что она как бы творила суд над ним, какая-то уверенность в своей правоте и гнев: ему подменили его прежнюю Беренику, ту молодую Беренику, образ которой он хранил в своей памяти и которая никак не была похожа на эту сегодняшнюю разумницу… Он ненавидел разумниц… Память подсказала ему образ Жоржетты, и на него пахнуло молодостью, свежестью. Нет, черт возьми! Жоржетта не такая. Он находил ее иногда ограниченной, в смысле интеллекта… Он был несправедлив. У женщин совсем другой интеллект. И пусть они не вмешиваются в дела, которые их не касаются…
— Проще говоря, мы навсегда отреклись от своих воспоминаний. Вот и все…
Он постарался сказать это непринужденным тоном. И, как удар в сердце, его поразил ответ Береники:
— Вот и все.
Подумать только: он мечтал увести отсюда свою Беренику, все бросить ради нее, мечтал возродить драму восемнадцатилетней давности! Правда, он ведь был болен, лежал в жару… И все же нельзя, чтобы жизнь кончалась поражением… Вдруг какой-то иной, горький, иронический смысл открылся Орельену в этой фразе. И он расхохотался коротким, почти беззвучным смехом.
— Вам смешно? — спросила Береника.
Он извинился.
— Нет, просто у меня промелькнула одна мысль… совсем о другом… Скажите, и вам безразлично… то, что все кончилось?
На этот раз она ответила не сразу, как будто ждала, чтобы его вопрос отзвучал в окружающем мраке.
— Нет… то есть… если бы можно было об этом говорить спокойно… Но разве это мыслимо, когда имеешь дело с мужчиной, с глупейшим мужским самолюбием, мой дорогой Орельен…
Он заметил, что Береника как-то по особому подчеркивает слова «мой дорогой», но отнюдь не злобно и не равнодушно их произносит, а так, как если бы говорила о покойнике…
— Мой дорогой Орельен, — повторила она. И он не поручился бы, что она не плачет.
VIII
Угощение арманьяком Гастон задумал как некий сюрприз; арманьяк был подан после ликера, после коньяка, весьма, впрочем, недурных, и должен был стать гвоздем этого вечера. Результаты артистической изобретательности Гастона не замедлили сказаться. И прежде всего на господине Мореле. Господин Морель впал в сентиментальность, в невероятную сентиментальность… а с Жизелью что делалось — даже трудно передать, да и с кузиной тоже… Однако было уже поздно, и Береника решила прервать своего разговорчивого мужа, ронявшего странные фразы насчет особых обстоятельств и событий, благодаря которым господин Лертилуа оказался в их доме, и еще что-то насчет влюбленных взоров Орельена. Береника решила положить всему этому конец и напомнила, что уже очень поздно и что все-таки — война. Гастон сказал, что, конечно, ездить по дорогам запрещено, но что вряд ли кто-нибудь будет специально следить за ними, — у людей есть дела поважнее. Кузина читала что-то из трагедии «Полиевкт» — почему именно «Полиевкт»? Но вот «Полиевкта» она почему-то знала наизусть… «Полиевкта», а не «Амалия, ах Амалия!»
Они вышли и уселись в запыленную колымагу марки «виснер», а когда Гастон тронул с места, их так подбросило, что все повалились друг на друга.
Все сидели на своих прежних местах, и Орельен спокойно обнял за плечи госпожу Морель. Они оба, не сговариваясь, решили вести себя так, как если бы подозрения окружающих на их счет были совершенно правильны: так по крайней мере не придется давать никаких объяснений. Морель шептал:
— Подумать только, Жизель, они встретились! А еще говорят — бога нет!
Услышав эти слова, Гастон как-то странно передернулся, а кузина, водя пальцами по смотровому стеклу, стала рассуждать на тему о том, что стекло не только прозрачно, но и очень хрупко…
Недавно виденный пейзаж теперь набегал на них в обратном порядке: они выбрались из густого, шелестевшего листвой мрака и катили по дороге, где деревья стояли совсем редко. Жары уже не чувствовалось, небо потемнело, должно быть, шли тучи и заслоняли собой звезды. Гастон вел машину явно нервными движениями. Он был не то что пьян, а просто желал как можно скорее добраться до дома и потому немного нервничал за рулем. Странно было ехать вновь по этой дороге, особенно Орельену, который здесь ничего не знал, — он мог лишь смутно, не понимая размера опасности, разделять тревогу человека, сидевшего за рулем.
Чернота неба обостряла тревогу. Мрак угрожающе сгущался. После бесконечно долгих ночей, проведенных в хвосте обоза, странно было катить пусть на разбитой, но все-таки не на военной машине, которая шла куда и как хотела, не стесняемая огромной кольчатой лентой, тянущейся в полной опасностей мгле до самого горизонта. Орельен старался не думать о таких вещах. Просто они возвращаются в Р. — вот и все.