Из кухни распространяется манящий запах блинов, и доносится беспечный тихий смех: она, эта женщина, и мальчик долго-долго смеются, и Чапликас не может понять, отчего и над чем можно так от души смеяться — не над ним ли, Чапликасом? Нет, тогда бы они по-другому смеялись, — и вдруг он подумал, что это над домом, видимо, тихо посмеивается своим жужжащим смехом динамка, сооруженная из сепаратора и молотилки.
ВСЕОБЩАЯ МЕССА
Теперь тетя Ангеля уже не помнит, с чего это она вдруг посреди ночи полезла на клеть, — должно быть, за проволокой, потому что овцы порвали цепь и унеслись чуть ли не до самого Дуокишкиса. Она залезла наверх, пошарила там, но проволоки не нашла. И с чего это ей вдруг взбрело на ум заглянуть в голубятню, она и по сей день не знает, только смотрит — Йонялис, скорчившись, спит, подложив под голову сено, — видать, дожидался ее, покуда она с овцами воевала, да, не дождавшись, и пошел на свое привычное место… У нее даже ноги подкосились, но она взяла себя в руки, потихоньку вернулась домой и с самого раннего утра все поглядывала в щелку между занавесок, не спускается ли Йонялис с голубятни. Тогда тетя прикинулась, будто нисколько не взволнована, она только громко рассмеялась, оглядывая Йонялиса с головы до ног: откуда, мол, он здесь взялся?
А Йонялис стоял нарядный такой, в новом костюме и с маленьким чемоданчиком в руках, да еще орден на груди.
— Ну вот, видишь, как оно получается… Примешь меня назад?
— Да неужто дома тебя не держат? — спросила тетя.
— Я-то дома, — говорит Йонялис, — а сердце мое здесь осталось…
— А жену свою, бесстыдник, зачем оставил?
— Не оставил я, — говорит Йонялис, — сама она согласие дала, сама отпустила, глаза ведь у нее есть — видит, где мое сердце лежит.
— Хорошо тебе, Йонялис, — говорит тогда тетя, — полежало твое сердце, отдохнуло, а теперь можешь и забрать.
И так Йонялис Иванов снова поселился сначала в голубятне, а затем и в доме, пару месяцев тетя не пускалась в долгие разговоры — поел, и до свидания, а меня, мол, работа ждет, и еще велит забрать, если хочет, из горницы картофельную корзинку с письмами, которые она даже и не вскрывала. Раз пишет, стало быть, жив еще.
Йонялису соцобес пенсию платил как инвалиду войны, так он ее почти всю тете и отдавал, дескать, за голубятню и за еду — тоже, мол, не пеший. И в Дуокишкис все с орденом на груди ходит.
— За то, что ты у меня на голубятне проворковал, орден тебе дали? — смеется, бывало, тетя Ангеля, а Йонялис обиженно возражает:
— И вовсе нет, я небось и повоевать успел.
И каждое утро нарвет он на поле цветов всяких и несет их тете, а та с непривычки только краснеет. Да, сильно изменился за это время Йонялис. Привозит он однажды из Дуокишкиса силки, говорит, кроты весь двор разрыли, поймал он их несколько, и работа эта ему по вкусу пришлась, нравится. В старой хозяйственной книге Греже он вычеркивает фиумских рогатых и вписывает: «КРОТЫ», а потом и «КУРЫ». Дело в том, что кротовые шкурки он продает, покупает комбинированные корма, скармливает их вместе с кротовым мясом курам, а те как на дрожжах растут. Вон что надумал Йонялис Иванов, он даже почетную грамоту от «Заготшкуры» получил; хоть и не надрывался, а перегнал и Купишкский, и Швенчёнский районы. И однажды говорит он вдруг тете:
— Давай поженимся и будем жить как все люди.
Конечно, поначалу тетя только рассмеялась, но Йонялис Иванов все свое твердит, и тетя ему в конце концов уступила.
— Может, и в самом деле время, может, и правду говоришь.
Подали они заявление в загс, но Йонялису Иванову и этого еще мало: хочет, чтобы была не просто свадьба — расписались и ушли, а чтобы все видели, чтобы люди потом не говорили: скинулись, мол, своими шмотками и жить стали, — все это сто крат выстрадано.