Итак, возникает сразу интересный вопрос, по-новому или с другой стороны освещающий то, что я назвал ликом, или индивидуальностью, и одновременно со-общностью, или со-общением, или со-бытием. Давайте обдумаем одну странную вещь. Этой странной вещью является то, что можно условно назвать человеческим пафосом, бессмысленным, если вдуматься. Например, живописец рисует цветок. Цветок такой же, как и миллионы других, они все взаимозаместимы. Но почему он уперся в этот цветок и рисует его? Как говорил Паскаль, живопись - это та область нашей деятельности, где мы почему-то считаем ценностью изображение чего- то. не имеющего никакой ценности. Или, кто-то любит женщину, она для него весь свет и весь мир, но известно, что по закону больших чисел он с таким же успехом, если бы иначе сложились обстоятельства, любил бы совершенно другого человека. Вопрос: почему он в таком приподнятом состоянии и почему таким пафосом окружен предмет, то есть любимая женщина? На этот вопрос нельзя ответить, указав на качества этого предмета. Мы никак не можем вывести интенсивность любви из фактов о любимом человеке, мы не можем факт занятия живописца тем, что он рисует цветок, вывести извне, со стороны наблюдаемых качеств цветка. Такая бессмысленность пафоса очевидна и в следующей серии вопросов: какой, собственно, смысл в том, что кто-то родился в это время, с таким-то именем, в этом обществе, в этой культуре, какой смысл вообще в социальных деяниях? Греки, как известно, образовывали империи с большим пафосом. Чтобы завоевать то, что завоевал Александр Македонский, нужно было вложить очень много пафоса, а империи рушились. Значит, все это бессмысленно. Греческий полис держался на пафосе, а его тоже нету. Ради чего все это было? Все уходит, но пафос остается. Назовем его условно даже не пафосом, а звучанием,
Я тем самым снова вместе с KIang-ом, то есть, избыточностью некоторых вещей, тех, которые мы называем ценностями, ввожу тему бесконечности. Стоики, отвечая на воображаемый вопрос, имели в виду, что специфически человеческое деяние само по природе своей бесконечно, потому что в той мере, в какой оно человеческое, оно направлено на воспроизводство ценности и способности совершать деяния этого рода. Точно так же интенсивность любви объясняется и определяется прежде всего воспроизводством способности вообще любить, а вовсе не тем, что предмет любви так хорош и так уникален. Уникального предмета любви нет. Значит, здесь имеется в виду такое повторение и такое дление во времени, которое содержит в себе эффект бесконечности, означающий не содержание (потому что бесконечное мы, конечные существа, пройти не можем), а бесконечное воспроизводство условий ценности того, что я делаю. Еще Аристотель говорил, что гораздо важнее причины, по которым я люблю, чем предмет любви. Здесь не имеется в виду, что гораздо важнее причины в том смысле, что гораздо важнее моего чувства качества его предмета. Он ведь сказал: гораздо важнее причины, почему я люблю, то есть гораздо важнее то, какой духовный мир, какие качества кристаллизовались через эти чувства и реализуются через них, в том числе вещи, совершенно не относящиеся к любви, а не предмет любви (то есть какими бы качествами он ни обладал, они имеют меньшее значение, чем причины, почему я люблю). Если я люблю потому, что в этом чувстве я вижу реализацию моего человеческого достоинства, эта причина важнее, чем преходящие качества любви, и в своей бесконечности, своей устойчивости это не зависит от преходящих качеств предмета любви. Следовательно, предмет любви сам может меняться, ну, например, просто стареть, а чувство почему-то может не стареть. Я подчеркиваю мысль, что оно держится не на эмпирически наблюдаемых качествах предмета любви. Упокоить чувство на натуральных основаниях нельзя. Значит, с одной стороны, на натуральных основаниях нельзя упокоить чувство, а с другой, есть пафос, который содержит в себе бесконечную интенсивность и бессмыслен в позитивном смысле, для него нет места в «экономии».