Наконец помощник вернулся. Опять машинист и он всматривались в циферблаты. Их лица были искажены, как от боли. Шорохов сочувствовал этим людям всей душой, хотя понимал, что по паровозу стреляли красные.
Машинист сбросил на пол куртку, взял кувалду и зубило, ушел туда, где только что был помощник. Шорохову уже стала ясна их задача: зачеканить перебитую пулей трубу или отверстие. И сделать это на ходу, чтобы подальше уйти от места обстрела.
Он оглянулся на Манукова. Тот стоял, тяжело нахмурившись. Таким Шорохов его уже видел. В усадьбе, тогда, на рассвете. Теперь он тоже кого-то здесь подозревал? В чем? В намерении сорвать его поездку в Москву? И, по его мнению, значит, кто же это стрелял?
Машинист возвратился. Шорохов ужаснулся тому, как он теперь выглядел: одна сторона его лица была черна от копоти, рукав гимнастерки располосован до плеча и словно изжеван, кожа от кисти до локтя содрана, окровавлена.
Он швырнул на пол зубило и кувалду, повалился на сиденье, положил правую руку на рычаг, плотно сжал веки. Вторая его рука бессильно повисла. Помощник начал ее забинтовывать. Машинист слегка повернулся, и Шорохов увидел на его груди, над клапаном кармана гимнастерки, кроваво-красный крестик: офицерский орден святого Владимира. Ему все стало ясно. Они, эта пара — помощник и машинист, — офицерская бригада. О таких он уже слышал.
Паровозников, преданных белому делу, становилось все меньше. Наскоро обучив, вместо них ставили добровольцев: подпоручиков, поручиков, капитанов. Это были отчаянные люди. В них бушевала лютая ненависть к любому рабочему человеку, но и не меньшая — к собственной офицерской касте. Шорохов напрасно им сочувствовал.
Впереди обозначилось зарево. Сначала едва заметное. Лишь розовел край горизонта. Для рассвета был еще слишком ранний час, да и ехали они на северо-запад. Это горели дома или, может быть, лес.
Машинист по-прежнему сидел в оцепенении. Помощник, высунувшись из окна, вглядывался в обочину насыпи.
— Здесь! — прокричал он.
Пробежав еще полверсты, паровоз остановился. Машинист кивком указал на выход. Его губы подергивались.
Шорохов в последний раз взглянул на этих людей. Сколько лет их холили, втолковывали им, что всякий не принадлежащий к их кругу — быдло, они же — избранные. Оказалось: обойтись без этого быдла белая армия как раз и не может. Пришлось занять чужое место. И отводить душу, казня всех и вся презрением.
Они спрыгнули на шпалы. Паровоз тут же тронулся в обратный путь. Шорохов спросил:
— Что дальше?
— Пока ничего, — сказал Мануков. — И не суетитесь. К нам подойдут.
Действительно, по насыпи бегом взбирался казачий офицер в черной черкеске, с натянутым на голову башлыком. Луна светила ярко. Судя по форме, в которую был одет офицер, стояла здесь одна из частей Кубанского казачьего войска.
Мануков указал на него Шорохову:
— Вы беспокоились! Фирма!
Офицер подбежал, приложил ладонь к башлыку, но смотрел он при этом не на них, а в ту сторону, куда ушел паровоз.
— Бои-ится, — офицер помахал рукой. — Дело простое, господа. В трех верстах отсюда разъезд. Разъезд — тьфу! Да перед ним-то мостишко. Мы его подорвали, а красным позарез нужно этот мостишко восстановить. Лезут и лезут. Но с одними-то трехлинейками! У нас, слава богу, и пушчонка, и пулеметы… Бои-ится, — повторил он, как и прежде глядя в направлении удаляющегося паровоза. — Нет бы остаться. Отходить будем, раненые верхом не поедут.
«И эти на Москву не идут», — удовлетворенно подумал Шорохов.
— Что нас ожидает? — спросил Мануков.
— Ну вы-то, господа… Мои охотники специально разведали. Сплошного фронта здесь нет. Знаете, как было в пятнадцатом году в Галиции? Окопы, проволока в десять рядов. Заяц не пробежит. А уж тут… Рассветет — по разъезду ударим, а вы пойдете левее, верстах в четырех. Там ложбинка, тропинка по ней. Верст через шесть выведет на большак. Выходите на него смело. Конного еще задержат, а вас, да в такой одежке… Пока можете передохнуть в домишке обходчика. Сбежал, подлец, а домишко остался. Поджечь хотел напоследок, так ведь стены кирпичные, — он негромко рассмеялся и опять произнес: — Бои- ится… От чужих и от своих убегает.
После этого они валялись в будке обходчика. Было в ней тесно. Воздух густо пропитался запахом пота, дегтя, прелой кожи, дрожал от храпа. С трудом пристроились на полу у порога. Заснуть Шорохов так и не смог. Мешали звуки, запахи. В будку то и дело кто-то входил либо покидал ее. К тому же в голове его продолжали всплывать воспоминания, и все такие далекие, казалось, совсем забытые.
Ему исполнилось девять лет. Отец решил послать его в школу.
Может, надеялся, что хоть сын узнает грамоту и станет первым человеком в обществе.
Школа при церкви. Начальствует над нею священник отец Михаил. В их краю города служит много лет, каждого прихожанина знает в лицо. Августовским днем мать ведет его к отцу Михаилу на дом за благословением. На плечах матери серый пуховый платок — самая большая ценность их семьи. Он в беленькой рубашке, штанишках, новеньких чеботах.
Ни разу еще его не одевали так празднично.