— Но дело в том, что в интересах службы... Словом, мы должны срочно вызвать его в Москву, но нужно, чтобы это якобы исходило от вас. Что не мы вызываем, а вы просите с ним встречи. Вы — дочь военного и должны нас понять.
Она пока не понимала, ей еще трудно было перестроиться в своих мыслях, но почему-то кивнула. Спохватившись, сказала «да». Видимо, служба отца в самом деле отложила свой отпечаток: раз надо, значит, надо.
— Вам надо бы подъехать сюда, к нам.
Она опять кивнула. Волосы упали на лицо, она отбросила их назад, но они упали опять, и она машинально, словно собираться и ехать нужно было прямо сейчас, вновь прихватила их гребешком. И то ли этих мгновений хватило, то ли пришло время простого удивления, но она подумала: а почему все-таки они сами не могут его вызвать? Что за секретность, неужели нельзя обойтись без этого? Впрочем, это же армия, наверное, так и должно быть...
— Вам будет заказан пропуск, мы встретим вас около часового. Знаете как ехать?
— Знаю.
— Ждем вас в понедельник в девять утра. До свидания.
Не спросили, свободна ли она в это время, уверены были в ее согласии. Да, надо ехать. Конечно же, надо ехать. На месте и узнает все подробности. Хотя нет, подробностей ей как раз и не сообщат, но главное... главное... А что главное? Главное — папа с мамой с ума ведь сойдут, пока узнают всю правду. А когда узнают?
О, эти телефонные звонки. Мы зависим от них почти полностью, потому что именно они заставляют нас менять свои планы, они с необыкновенной легкостью играют нашим настроением, предписывают или предлагают нам куда-то ехать, делать то, чем минуту назад и не помышлял заниматься. Они становятся действующими лицами в наших судьбах, останавливают нас, уходящих из дома, на пороге, зовут из кухни, будят по ночам, и, пока мы думаем, кто это нас вспомнил, звонки зовут и притягивают к себе. И мы — вспомним, что иной раз против своего желания разговаривать с кем бы то ни было, против своей воли, — поднимаем трубку. И тем самым делаем, как потом часто оказывается, очередной зигзаг в своей жизни. А иногда и в чужой.
Нельзя сказать, что Оля Заплатина спала тревожно: в восемнадцать лет, наверное, только любовь может родить ночную тревогу. Но утром встала настороженная, притихшая. Притихшей была и заснеженная, еще окончательно не проснувшаяся Москва за окном. А вообще-то нет: дворники скоблили тротуары, прогревались вытянутые вдоль тротуара автомобили. День начался, и Оля, спохватившись, глянула на часы: до Генштаба добираться не меньше часа; пока там всякие пропуска, проверки — лучше выехать пораньше.
Ее встретили прямо у дверей, лишь только она протянула пропуск и паспорт часовому,
— Ольга Васильевна? — стоявший рядом с солдатом подполковник заглянул в паспорт и, убедившись, что не ошибся, помог снять дубленку, а потом жестом руки открыл доступ на широкую мраморную лестницу с красным ковром посредине ступенек: — Прошу.
Оля замешкалась, выбирая, где ей идти — то ли по ковру, то ли сбоку, у перил. Хотела схитрить, посмотреть, Как будет идти подполковник, но тот не трогался с места, ожидая ее. Выбрала узенькую полоску по краю ковра. Стараясь не заступать за нее, пошла наверх.
От волнения — куда от него деться, не каждый день в Генеральный штаб приглашают, — а также быстрого подъема по лестнице стало жарко. Захотелось остановиться, отдышаться, привести и себя, и мысли в порядок. И подполковник, словно поняв ее желание, стал останавливаться, здороваясь и перебрасываясь фразами со встречными на этаже. Оля и отдышалась, и даже поправила прическу — да, Валечка, вот тебе и парикмахерская, узнаешь — ахнешь, с кем твой звонок спутала, но ее спутник стал останавливаться все чаще, разговаривать — дольше, и ей уже стало казаться, что она совершенно никому не нужна здесь. Что исчезни она сейчас — и ничего не случится. Впрочем, она не могла и сказать, как должны были принимать ее в Генеральном штабе, она не то что ни разу не заходила в эти стены — ухитрилась ни разу в жизни не пройти мимо этого желтого здания по улице, хотя оно и стоит практически на Арбате. Но чувство одиночества, нет, не одиночества, а обреченности, хотя тоже нет, не обреченности — чужеродности, отторгнутости от этого мира, хотя она и не стремилась в него, ощущалось все сильнее. Благоговея к отцу, а значит, и к его работе, к среде, которая его окружает, сейчас она не могла перебороть в себе непонятное, необъяснимое чувство недовольства армией, ее порядками.
Нет, опять не так. Что ей быть недовольной, кто она такая? Ей было просто неловко и обидно за невнимание — пусть и не подчеркиваемое, но и не скрываемое подполковником. Все-таки они сами попросили ее приехать, а тут — стой у стены, жди, когда наговорятся. Хорошо, она дочь военного, а если так относятся и к гражданским? Что они могут подумать об армии?