Пока же среди сотрудников Исторического отдела преобладала тенденция «вживания в материал», то есть стремление узнать больше того, что можно вывести из сухой статистики и прочих официальных документов. Ибо о чем говорит тот факт, что Альтнойшуль, возникновение которой некоторые хроники относят к X веку или к еще более раннему времени, была построена только в правление короля Пржемысла Отакара II, то есть в XII веке (и тем не менее оставалась, после синагоги в Вормсе, самой старой еврейской молельней в Европе)? И как объяснить, что Еврейское кладбище в гетто, до которого существовали, по крайней мере, два других, более старых, и которое по одним данным относилось к X веку, а по другим даже к VIII, может быть датировано с определенностью лишь с начала XV века? То были исторические или, если соглашаться с Качорским, псевдоисторические факты; в лучшем случае они оставались сведениями, но не давали ключа к необходимому для их оценки пониманию. Чтобы получить более чем умозрительное представление о еврейской Старой Праге и о задаче, которую им предстояло выполнить, нужно было — и против этого даже Качорский не нашел что возразить — еще и увидеть все собственными глазами, а потому осмотры памятников проводились регулярно под руководством выделенного для этой цели еврейского персонала. Увиденное и услышанное произвело впечатление не только на такие восприимчивые души, как Фордеггер и Хейниш, но на всех сотрудников Исторического отдела, даже тех, кто ранее и потом со всей определенностью утверждал, что все это их абсолютно не интересовало (позднее это звучало уже не так убедительно). Только Качорский и здесь сохранил ясность мысли и при первом осмотре Еврейского кладбища высказался в высшей степени презрительно по поводу беспорядочного нагромождения могильных камней, этого серого хаоса и, как следствие — полного отсутствия святости и благочестия. «Если это называется местом последнего успокоения, — буквально так он выразился, — тогда я не знаю, что называется хлевом. И кто так обращается с мертвыми, от того и в жизни не приходится ждать ничего порядочного».
Его коллеги подтвердили свое согласие кивком и невнятным бормотанием. Еврейский персонал, испуганный, застыл в молчании. Только на обратном пути, когда Фордеггер будто между прочим, но явно для идущего рядом с ним Тауссига процедил: «Качорский прав, разве нельзя было устроить все иначе?». Тауссиг решился разъяснить ему — Качорскому он возразить не рискнул, — что теснота и беспорядок на кладбище объясняются вовсе не недостатком любви к порядку и не отсутствием уважения к мертвым, а недостатком места; так как евреям никогда не разрешали расширять кладбище и приходилось — ведь время-то шло — опускать один гроб на другой, отчего надгробия оказались стоящими вплотную друг к другу.
— У вас для всего находится объяснение, — сказал Веллемин, который шел сбоку.
— Нет, господин Веллемин, — отвечал Таусиг, — не для всего.
Еще худшую оценку получила у Качорского синагога Альтнойшуль. Откровенное раздражение вызвала у него необходимость спуститься по ступеням и, как и всем, пригнуться при входе, хотя в том не было надобности — просто в полумраке подземного помещения новичок непроизвольно держался с осторожностью. Когда же включили освещение, оно оказалось таким тусклым, что от него, пожалуй, сделалось еще темнее. С брезгливой гримасой, Качорский прежде всего обратил внимание присутствующих на грязно-серый цвет стен: «Ну и грязь в этом вашем Божьем доме. Нельзя было, что ли, прибрать здесь как-нибудь?»
— Ваш вопрос ко мне? — хотел удостовериться Тауссиг: слова Качорского явно относились к нему.
— Конечно, к вам. Может быть, вы думаете, что я разговариваю сам с собой? Так в чем же дело?
— Существует принятое объяснение, почему стены этой синагоги действительно нельзя чистить. На них кровь мучеников, принявших здесь смерть. Как вы должны знать, в течение столетий Еврейский город страдал не только от частых пожаров, но и от погромов, и от резни. И многие люди, что искали спасения в Альтнойшуль, были убиты здесь, внизу. Их кровь, как считается, забрызгала стены, и ее не положено смывать.
Наступила напряженная тишина. Ее нарушил голос Качорского, он прозвучал особенно резко:
— Вы сказали «мученики»? Вы сказали «люди»?
— Это