Ты осеняешь государей, и они устраивают жизнь народов к добру и по уму. Ты касаешься лба учёного, и его озаряет открытие. Ты сидишь рядом с писателем, и он пишет небывалое, потрясающее людей. Да, это бывает редко – трудно тебе просквозить на землю, заморочены наши испорченные глаза и головы. Но лишь на тебя моя надежда, святая София, не покидай нас, не оставляй попечения, не бросай на откуп своему придурочному сынку втайне от него, в неурочный час снисходи к одиноким, к несчастным, к взыскующим тебя, София… Кто как не ты помогла мне, горбатой твари, не знающей любви, пережить ужас своего рождения, ужас бессмысленного, ошибочного отпечатка во плоти огрызка чьей-то недоброй мысли, по могла, дала друзей, открыла мир знаний, ты, богиня умных уродов, покровительница всех скорчившихся над книгами головастиков, ты, несчастная навечно, заблудшая, настоящая моя мать…»
23х
Пётр:
Россия, где же ты!
Обернибесов:
Тут, в кулаке.
Красиво? Схватил и всё тут.
Я пришёл сюда на трубочках.
Я Бог.
«Тяжело писать. Тяжело. Не пойму, в чём дело. „Созвездья погаси и больше не смотри вверх. Упакуй луну и солнце разбери, слей в чашку океан, лес чисто подмети. Отныне ничего в них больше не найти…»
Все мои мысли давно улеглись, отстоялись, кристаллизовались в твёрдые формы, но излагать их безумно, бесконечно трудно. Вот будто держит кто за руку. Чёрт бы побрал меня с моей чугунной серьёзностью! Как я хотела всегда преодолеть её, победить дух тяжести, ведь чему-то главному в безобразной шутке-жизни соответствует только фокусник, артист, проходимец, авантюрист, обманщик. Меня влекло в игру, в фокусы. Я это понимала – это защита, чудесная мимикрия, которой столь славится моё племя. Но, казалось бы, я давно преодолела всё родовое и кровное – это обязательный путь артиста и проходимца. Гибкость. Лёгкость. Усмешка. Непринуждённый, грациозный переход за установленные границы – и обратно. Подделывание форм (всегда умела подделать любой почерк!). Но за покровом таилось неизменное, моя тяжкая, отвратительно, непоправимо серьёзная суть. Как за игривыми гримасами того же Ницше ворочалась корявая немецкая тоска по всемирной любви. (Тоже лузеры безнадёжные – не смогли взять мир по любви, так попробовали изнасиловать.) И во мне, знаю, как бы я ни кривлялась, живёт идиотическая страсть к призыву Мессии. Но я не хочу счастья только „для своих» – у меня нет „своих». Мне все свои и все чужие. Я могу спокойно, хладнокровно им объяснить, что нужно сделать. Что можно сделать. Что захватит человека целиком, захватит и ум его, и душу, всю его утробу».
«Происшествия в сферах отдалённых воздействуют на наш мир, но обратное, воздействие – мира на сферы – с давлением сфер на мир несоразмерно. Мы – терпилы, игрушки, мы ни на что всерьёз повлиять не можем. Докажет или не докажет Люцифер свою правоту Отцу – это его история. Помирятся они или кет – это их дело. Смягчится ли от Великого Примирения воинственный облик мира, мы не знаем, и сколько до этого суждено нам корчиться – тоже.
Так скажите на милость, какое нам дело до всего этого? Хоть бы разборки в Божественной семье и определяли всё сложение нашей жизни, что мы тут, в нашей малости, можем сделать?
И это надо по-настоящему понять и почувствовать, это надо пережить, не утешаясь эрзацами вроде карикатурных земных деспотов, которых тоски ради масса наделяет свойствами Божества. Оставить упования. Оставить дохлые надежды. И вместо всей этой муры перейти к реальному делу.
К настоящему человеческому делу. Мы ведь, собственно говоря, и шли к нему все века. Мы о нем и мечтали – только не могли, не смели назвать вещи подлинными именами, а мы должны наконец это сделать.
Бога, нужного нам, у нас нет.