Быть может, очаровательная Альба искренне заверяла Жюльетту, что она «возвращается в Париж для того, чтобы выйти там замуж». Быть может, и Гюго чистосердечно клялся никогда ее больше не видеть. Но любовное влечение сильнее всяких клятв. Работа над «Девяносто третьим годом» была завершена; поступали тревожные сведения о здоровье Франсуа-Виктора; Гернси без Альбы наводил на Гюго тоску. 31 июля 1873 года он увез Жюльетту во Францию. В то время преемником Тьера стал Мак-Магон; торжествовали люди в эполетах, и можно было предположить, что готовится новый государственный переворот. Во всяком случае, преследования усилились. Рошфор, которого Тьер, верный своему обещанию, оставил во Франции, теперь был отправлен на каторгу в Нумею в клетке преступника. Великому Трибуну амнистии предстоял огромный труд. Когда он говорил о Национальном собрании или о Мак-Магоне, «на лице его появлялось выражение неумолимой суровости и глаза загорались гневом».
В Париже он поселился в «Отей» на авеню Сикомор у своего умирающего сына, за которым заботливо ухаживала вдова Шарля Гюго. Гонкур всех их там видел, Франсуа-Виктор полулежал в кресле, «лицо у него было восковое, весь он съежился, словно в пароксизме озноба», возле него стоял отец, «прямой и статный, словно старый гугенот из какой-нибудь драмы». За обедом Гюго пил неразбавленное сюренское вино и вспоминал о тех пирушках, которые когда-то устраивал его брат Абель у матушки Саге, о гигантских омлетах и жареных цыплятах. «Там мы выпили немало этого винца. Посмотрите, какой у него красивый цвет – как у красной смородины…» На Гонкура произвел тяжелое впечатление этот контраст: могучий, крепкий старец и рядом – посиневший от холода, умирающий сын.
Несмотря на обещания, данные Жюльетте, Гюго сразу же встретился с Бланш. Он снял для нее квартиру на набережной Турнель. Почти каждый день, после завтрака, он поднимался на империал омнибуса «Батиньоль – Ботанический сад» и ехал ею любоваться.
Иногда они совершали прогулки по Ботаническому саду, она брала с собой корзинку с рукодельем и работала, «молчаливая и серьезная», или, внезапно развеселясь, начинала «распевать детские песенки». То была удивительная идиллия: Филемон и Амариллис. Если на обратном пути им встречался нищий, Гюго подавал ему милостыню, как будто хотел замолить перед богами какой-то грех, и аккуратно заносил в записную книжку затраты на развлечение и на милосердие. Для того чтобы судить его, говорит Баррес, «необходимо знать, насколько плотская любовь придавала его гению творческий взлет». Когда влечение мужчины сливается с влечением поэта, трудно этому противостоять. Но порой Гюго сам осуждал себя. Перед умирающим Франсуа-Виктором, рядом с Алисой и ее детьми, его вдруг охватывал стыд, почти угрызения совести из-за этой двойной жизни, словно она была нравственным падением. Душой и разумом он жаждал более целомудренной старости. А плоть влекла его к живому белоснежному изваянию на набережной Турнель.