Читаем Октябрь полностью

— Что мне вспомнилось сейчас, Тимошка! Мальчишкой ты еще был. Совсем малым. Седьмой наверно шел. Отец и мать еще живы были. Пришла я к вам однажды, а ты навстречу выбежал. Глянула — рот беззубый. Чудно так смотреть: и тот как будто мальчишка и не тот. Смешной такой. Я и говорю: «Да как же тебе, беззубому, на свете жить! Каждый заклюет». А ты в те времена ничего, бравый парень был, глазом не моргнул: «Так это ж молочные», — говоришь. Верно, Тимош, — молочные. Так и горевать о них нечего. Перекинь через плечо и забудь!

<p>6</p>

Душно было и в хате и на улице, ни ветерка, ни струйки свежей, луга и перелески, словно отгородило стеной, вот стала эта непроницаемая серая стена между окраиной и степным привольем, поднялась до самого неба — не продохнешь.

Тимош бредет знакомыми переулками, пустырями, задворками, должно быть, еще от дней бродяжничества осталась у него эта привычка, это неукротимое беспокойство, стремление к шуму улиц, движению, толпе, и он знает, — как бы ни метался по окраине, как бы ни старался укрыться в тиши, всё равно дорога приведет в неугомонный людской поток.

Железные мосты, вокзальная площадь, Железнодорожный проспект. Кто назвал его так, кому представилось подобие Невского? Девчата в расшитых сорочках и городских плиссированных юбках, в чоботах на высоких каблуках.

Мята, любисток, бумажные китайские веера, подсолнечная шелуха под ногами, намисто, английские блузки, на одном углу «Вiють вiтри», на другом — «Под небом южной Аргентины» — вечерницы на перекрестке трамвайной колеи и Полтавского шляха.

Широкий цементный тротуар, именуемый панелью, новенький, словно с иголочки, кирпичные дома, свеженькие, с балкончиками, парадными подъездами, французскими окнами, завитушками, финтифлюшками — захолустный модерн, шик у черта на куличках. Одноэтажные — кондукторские. Двух- и трехэтажные — обер-кондукторские и, наконец, четырехэтажный — самого господина старшего контролера — заячье процветание.

Несмотря на поздний час, старики еще не ложились. Тарас Игнатович сидел за столом, сосредоточенно разглядывая люльку — верная примета отгремевшей семейной грозы. Прасковья Даниловна величаво двигалась по комнате, шумела стульями, грохотала печной заслонкой.

«Было дело под Полтавой», — подумал Тимош и тихонько юркнул в сторонку, предвидя, что и ему грозит своя Полтава. Но всё обошлось только одним замечанием Прасковьи Даниловны, обращенным неизвестно к кому:

— Чтоб было по-моему.

Недели после того не прошло, механик цеха остановил тачку Тимоша.

— Стружки?

— Стружки, — отозвался Тимош.

Механик перевел взгляд на горы отходов в углу цехового двора:

— Ржавеет.

— Ржавеет, — согласился Тимош.

— На штамповальный перейдешь, — заключил механик и зашагал в главную контору.

Тимош долго смотрел ему вслед и только когда уже цеховая калитка, подтянутая гирей, с визгом захлопнулась, сообразил, о чем шел разговор.

Весь день думал он об этом разговоре, встречал и провожал пытливыми взглядами механика, то и дело старался попасться ему на глаза, надеясь услышать еще хотя бы слово, ну, повторил бы: «переводим» и крышка. Но механик считал, что все отпущенные человеку на день слова уже произнесены, всё допустимое внимание к окружающим исчерпано. Был он человек сумрачный, на всех смотрел невидящими глазами, но подмечал всё вокруг до мелочей. Жилистый, словно скрученный из железных канатов, с нервным, напряженным лицом, порождал вокруг себя легенды, басни и сплетни. Цех и люди, поскольку являлись они придатком к станкам, знал предельно; каждый винтик, каждую шайбу в любом станке узнавал по голосу, чуть появится слабинка. Лишнее слово из него вытянуть — никакими клещами не возьмешь.

Сидит, бывало, в своей конуре на галерке, вдруг выскочит на площадку:

— Соловей! — и рабочие уже со всех ног бросаются проверять, где засвистела трансмиссия, разыскивать «соловья».

Или подойдет к токарю:

— Могила! — это значит, что станок износился вконец и что в хорошем, настоящем хозяйстве его давным-давно отправили бы на свалку.

Если случался промах в работе, он никогда не говорил так, как привыкли выражаться в цеху: «И на старуху бывает проруха», а лишь буркнет под нос:

— Старуха-проруха, — и побежит в свою конуру.

Уверяют, когда в городе вспыхнула всеобщая стачка и господа шабалдасовские акционеры созвали экстренное совещание в кабинете директора-распорядителя, механик выступил со следующей речью:

— Запела, родная!

Добиться от него чего-либо более определенного не удалось.

Под начало этого человека и предстояло перейти Тимошу.

Неизвестно, кто подслушал и кто разнес весть по цеху, по когда Тимош вернулся с порожней тачкой, все уже обсуждали новость.

— Чули — дела, — по нонешним правилам!

— Месяц за тачкой побегал, гляди, до станка добежал.

— Я пять год под рукой ходил, за огурцами и сотками гоняли!

— А я моему гаду три раза ведерки на левадку выносил.

Тимош угрюмо выслушивал воркотню стариков, и предстоящее событие рисовалось ему уже в ином свете.

Озабоченный, хмурый вернулся он домой, не зная, говорить или не говорить о случившемся, а Прасковья Даниловна первым долгом:

— Ну, как там?

Перейти на страницу:

Похожие книги