— Кто это? — Тимош стиснул руку Любе — холуйская спина показалась знакомой.
— Не знаю. Много приезжает их тут к коменданту.
— Вот этот, худой?
Люба удивленно посмотрела на Тимоша:
— Да кто их знает. Я тут редко бываю.
Рыхлый в свободном пиджаке взошел на крыльцо, оглянулся, торопя спутника, и Тимошу почудился оплывший, похожий на масленичный блин, лик Панифатова. Они давно уже скрылись за дверью комендантского дома, а Тимош всё еще смотрел им вслед.
Люба с трудом увлекла его за собой. Сбежала по гулким ступеням моста, уверенно толкнула низенькую калитку с табличкой: «Строго воспрещается».
Крутая каменная лесенка привела их в подвал. Отсчитав множество узких выщербленных ступенек, они очутились в просторном сводчатом помещении с каменным полом и большой русской печью в углу. Маленькая электрическая лампочка висела под потолком. Люба вошла не постучав, расположилась, как у себя в хате:
— Ляжешь тут на лавке, а я в углу на кожухе устроюсь, — и обратилась к поднявшейся было на постели пожилой, изможденной женщине:
— Это я, Лукерьюшка. Со мной сынок Ткача, знаешь? Ему до утра перебыть.
— Ладно. Пусть на Петькиной койке ложится.
— Я ему так и приказала. А твой хлопчик где?
— А где ему быть — на паровозном. Они теперь там и днюют, и ночуют. Воинские занятия. Я ему говорю: «Куда тебе, такому горобцу?» Смеется: «Эх, мама, это у меня только рост горобячий, а злоба орлиная». Ну, что ты ему скажешь?
Тимошу вдруг представился этот мальчишка, днюющий и ночующий на своем паровозном заводе, горобец с орлиной злобой.
Тимош отвернулся к стенке, пока Люба раздевалась, уткнулся лицом в дверь какого-то старого шкафа, встроенного в стену. За дверцей слышался шорох, тянуло сквознячком. Уснул не сразу — еще больше разболелась голова, ноги стыли, казались чужими. И снова он подумал о мальчишке, ночующем на паровозном, и потом о себе, — как трудно и коряво складывалась его жизнь.
Вдруг какой-то тонкий ледяной звон встревожил его. Тимош заметался, отбиваясь от железного звона, — ему мерещилось, что гремят кандалы.
Множество ног тяжело шаркали по каменным плитам, и внезапно где-то совсем близко знакомый жесткий голос произнес:
— … арм!
Тимош прислушался к жестяному голосу, силясь разобрать это каменное четырехугольное слово «…арм-арм-арм», колотилось в ушах, будто кровь приливала.
Тимош вскочил. В подвале было душно и тихо. Ровный электрический свет сразу рассеял кошмар. Тимош с трудом вспомнил, где находится, как попал сюда. Не мигая, смотрел он на огненные колечки, пытаясь силой света оградить себя от кошмара.
Вдруг совсем близко, у изголовья, раздался тонкий дребезжащий железный звон. Затих. И вновь, въедливый, ненавистный — звенели шпоры.
Это не было уже кошмаром, не было затаившихся теней, темных углов, всё совершалось при ярком электрическом свете.
Звон шпор приближался, нарастал и внезапно совершенно явственно с казенной четкостью упало каменное слово:
«Плацдарм».
Голоса раздавались за дверцей шкафа… Тимош спрыгнул на пол, отодвинул койку, распахнул дверцу шкафа — внизу какие-то свертки, узлы, банки. Вверху пустая полка, — обыкновенный кухонный шкаф. И только постепенно, присматриваясь, Тимош определил, что в этом шкафу нет верхней доски, а вместо нее черная дыра, — узкая шахта, затянутая паутиной, уходила вверх.
Откуда-то сверху падали злобные жесткие слова:
— А что вы противопоставите петроградской мастеровщине? Бабье Временное правительство? Мадам Милюкову? Всероссийскую говорильню? Меньшевистских депутатов в Советах? Но их выгонят оттуда не сегодня-завтра!
Тимош готов был признать голос Панифатова, но теперь он звучал по-иному, исчезла угодливость, вкрадчивость, приказная угловатость, он чеканил жестко и веско, словно другой человек говорил.
— Нам требуется украинский плацдарм, господа. Крепкий украинский хозяин. Он пропустит казаков. Мы оставим большевистский Петроград без угля и хлеба. Задушим голодом. Двинем кубанские и донские дивизии, поднимем хутора, сытых людей, которым чужд и ненавистен голодный большевизм. В этом я вижу нашу миссию, господа.
На некоторое время там, наверху, наступило молчание.
Слышался только звон шпор, да торопливые шаги. Потом кто-то рассыпался сухим старческим смехом:
— Теперь я понимаю, почему господин… то есть, простите, товарищ Панифатов так поспешно приобщается к украинской мове. Вчера едем с ним в его лимузине, навстречу толпа, а господин, то есть, простите, товарищ Панифатов, в окошечко направо и налево: «Будь ласка. Бачте. Пробачте». Он знает уже многое: «пiчка, свiчка, грошi».
— Плацдарм! — крикнул Панифатов, — нам нужно только одно украинское слово — плацдарм.
Тимош с трудом перевел дыхание — «плацдарм!» Значит, нет родной земли, родных хат, людей, неба, солнца, только — плацдарм. Нет юности и золотых полей, песен и святых могил, ни Моторивки, ни Днепра, только — плацдарм.
— Господа, — доносилось сверху, — у нас кадровые части. Офицерский корпус, командный состав военно-морских сил. Мы связаны жизнью и смертью. Мы железный кулак. Вы должны помнить, что мы железная сила!