До лесопункта проселками от Веселого Кавказа каких-нибудь километров шестьдесят, но письма шли кружным путем неделями. И на каждом письме стоял лиловый штамп: "Проверено военной цензурой".
Райка пила чай с сахаром и печеньем "Привет", а Клавдия давно уже не пробовала чистого хлеба.
Весной начали опухать ноги.
В конце мая перед троицыным днем она почувствовала себя лучше, потому что бригадирша Фроська схитрила - списала остатки семенного фонда, выдала вместо аванса. Клавдия напекла овсяных колобашек пополам с сушеной крапивкой, захлопнула поплотней дверь избы и отправилась к Райке. Родимая доченька, прими мамку, от смерти бежит!
А Райка уже не та - платье новое в лиловых цветочках чуть не лопается на грудях. Мать перед ней - ноги черные, на плечах полукафтанье - заплаты выкроены из старых мешков, - холщовая сума через плечо. У Райки под бровями, в сумраке раскосых глаз, что-то мечется, словно мышь в кувшине, - нет, не мать к ней пришла, а то старое, от чего сбежала, Веселый Кавказ нежданно-негаданно нагрянул, проклятая родина.
Холщовую суму Райка набила до отказа: кирпич хлеба, две банки мясных консервов, сахару полкило, большая пачка настоящего чая, четыре брикетика пшенного концентрата, даже пачечку печенья "Привет" в цветной обертке сунула. Для подарка слишком много, для жизни мало - не растянешь до свежей картошки.
Дочь проводила Клавдию до того места, где от корявой, искалеченной лесовозными машинами дороги отходил в сторону Веселого Кавказа мягкий, травянистый проселок. И тут Райка впервые обняла мать, прижала к себе, заголосила раскаянно:
- Маменька родима-а-я! На погибель тебя отправля-а-ю! Не увидимся боле-е!..
Она шла лесами и полями, минуя тихие, оцепеневшие от голода деревни, ночуя то в заброшенной сторожке, то в прошлогоднем стожке сена. И тучное лето стояло вокруг. Радостно зелены были поля, сияюще зелены перелески, листва хранила еще весеннюю праздничность. И садилась отдыхать у родничков, жевала городской хлебец со сладкой поджаристой корочкой, запивала его из берестяных черпачков студеной, травянисто пахучей водицей и радовалась не знай чему. В такую счастливую минуту она набрела на счастливое решение. Пока шагала до дому, все толком обдумала.
В сельповской лавке села Бахвалова на полках с самого начала войны стояли пожелтевшие коробки с порошком "дуст" да деревянные клещи - заготовки для хомутов. Но продавщица Кутепова Мария в глубоких тайничках всегда держала бутылочку "московской", спасенную от продажи по спецталонам. Клавдия предложила Машке Кутеповой обмен - две банки мясных консервов за пол-литра под сургучом.
Председатель сельсовета Афонька Кривой ради советской державы готов был отдать жизнь, и не одну - много, но за бутылку "московской" он бы не пожалел и самой державы. Афонька Кривой написал Клавдии справку с чернильным штампом и круглой печатью.
Она доехала до Москвы и стала просить милостыню возле Курского вокзала, выбирая тех, у кого подобрей лица. Она протянула руку к офицерику:
- Христа ради, на пропитание.
Офицерик был невысок, шинель нескладно сидела на его узких плечах рыжие бровки, нос клювиком, мягкие чистенькие морщинки.
- Откуда ты, бабушка?
Разговорились. Клавдия чистосердечно поведала, как бежала из Веселого Кавказа.
Юлий Маркович тогда только что демобилизовался. Всю войну он без особых тягостей прослужил во фронтовой газете, часто наезжал в Москву. Шинель с погонами майора он донашивал последние дни, несколько книжных издательств нуждались в его сотрудничестве, жена тоже работала, росла дочь, и ее не с кем было оставлять дома.
"Бабушка" оказалась старше его всего на три года. Поразили ее глаза ненастно серые, ни боли в них, ни надежды, одно лишь бездонное терпение, глаза русской деревни, перевалившей через самую страшную в истории человечества войну.
Одиссея, начавшаяся в Веселом Кавказе, окончилась на Большей Бронной.
У порога нашего института, заполняя скверик, сиял бронзовый вечер. За сквериком, стороной, рыча, громыхая, давясь гудками, шелестя шинами, суетно и дерганно, равнодушно и напористо катился мимо город - нескончаемый поток необузданных машин и неприметно тихих прохожих.
Он был одним из этих тихих прохожих. В тщательно вычищенном пиджачке с протертыми до белизны локтями, в тусклом галстучке, в умеренно отглаженных, со следами выведенных пятен брючках, с бледной немочью горожанина на узком лице, которую, впрочем, можно принять и за невыстраданную грусть.
Случайный человек оказался возле нас, нескольких бездельников, глубокомысленно наслаждающихся ласковым вечером. Тут не было ничего необычного, институтик карманного размера, готовящий стране писателей, вызывал у многих острое любопытство и... недоумение:
- Чему вас тут учат?
Мы гордились своей исключительностью и отвечали с величавой неохотой:
- Тратить стипендию.
Нам платили самую маленькую стипендию, какая существовала в институтах. Студенты технических вузов получали втрое больше нас. Нам ничего не оставалось, как презирать сребролюбие.