Лариса даже остановилась. Как всегда, она была одета вызывающе модно, и все на ней было как-то «чересчур». Чересчур короткое платье, чересчур подсиненные веки, а шиньон на голове такой высокий, что и шляпы подходящей не нашлось. Полосатым шелковым платком плотно укутала голову и туго завязала его сзади. Глаза ее лихорадочно блестели. Она схватила меня за плечо и стала трясти изо всей силы.
— Отчего, отчего ты не веришь? Не понимаю. Все ж так обо мне думают.
— Не верю, — подтвердила я со вздохом. — Это же всегда так, и в плохом и в хорошем: кто делает — тот помалкивает.
Лариса буквально взвилась:
— А Иннокентий охотно верил всему плохому обо мне. Он всегда всему верил. Он только хорошему во мне не верил.
— Лариса Николаевна… можно мне вас спросить?
— Да. Спрашивай.
Я колебалась, и она даже ногой в красном сапожке топнула.
— Вы… писали на родителей мужа анонимные письма? Лариса вдруг так густо покраснела, что даже сумерки не скрыли ее внезапного мучительного румянца.
— Да. Писала.
— Зачем?
— Я их ненавижу. Всех его родных.
— За что?
— Не знаю. Они уж слишком непогрешимые. У, как я их ненавижу! И больше всего — мать Кента. За что? За все. И за то, что умна, что выглядит молодо. Она же бабушка, а у нее молодой муж, который влюблен в нее. Он же, идиот, даже не понимает, что моложе ее на целых двенадцать лет. Ненавижу за то, что она — идеал для Иннокентия. Он всю жизнь будет примеривать женщин к этому идеалу. И его талантливую сестрицу, которую он обожает, ненавижу. Всех их скопом. Иногда мне кажется, что я даже сына своего Юрку не люблю за то, что он весь в них. Он только отца любит да бабушку. Так и рвется к ним. Пробовала запрещать ему ходить на станцию — не слушается. Наказывала — не помогает. Пробовала бить… Он не выносит даже простой оплеухи. Зовет на помощь. Вы когда-нибудь слышали о таком: родная мать шлепнет, а он кричит, словно его убивают. Сбегаются соседи, прохожие. Опять вызов в прокуратуру. Меня предупреждали, что, если я еще раз «подыму руку на ребенка», его у меня отберут… Лишат материнских прав. А ведь семья Тутавы только и мечтает заполучить Юрку…
— Лариса, то стихотворение… это не вы его написали.
— Конечно, не я. Иннокентий, еще школьником. В десятом, что ли, классе. Так насчет Юрки… Я пробовала завязать ему рот…
— Я не желаю вас слушать! Как вам не совестно! — закричала я на всю улицу. — Зачем выдумывать?
Лариса схватила меня за руку:
— Не ори. Успокойся. Больше его не трону: слишком нервный. Когда стала завязывать ему рот, он потерял сознание.
Я вырвала руку и бросилась от нее бегом. Если это правда, она психически больна. Какая-то удивительная потребность на себя наговаривать.
И вдруг я поняла: что бы там ни было, верно одно: Лариса глубоко несчастный человек. Я обернулась. Она недвижно стояла на тротуаре. Я так же бегом вернулась к ней.
— Лариса Николаевна, может, вы и это выдумали? Вам лучше знать, но в любом случае вам необходим душевный покой. Пожалейте себя и мальчика. Может, вам посоветоваться с кем-нибудь умным и добрым? Ваш отец…
Лариса жестко рассмеялась:
— «Умные и добрые» на стороне Иннокентия и моей свекрови. Ты ведь тоже на их стороне, разве не так?
— Ненависть всегда плохо кончается, Лариса Николаевна. Бойтесь ее. До свидания.
Мы пошли в разные стороны. Это было вчера.
Я шла по аллее, усыпанной гравием, и он хрустел под ногами. А может, это снежок, запорошивший гравий, так хрустел. Ночь была безлунная, и ослепительно сверкали в ночном небе огромные косматые звезды.
Я люблю тебя, как сорок Ласковых сестер.
Я приостановилась. Мне надо его разлюбить. Просто разлюбить, и все! Но как это сделать?
Когда я вошла в темную теплую переднюю, до меня донесся из столовой взволнованный, изменившийся голос Иннокентия:
— Да, да… ведь я был мальчишкой!.. А вы никогда ни слова плохого о ней… Эта интеллигентская мягкотелость… Умудренные жизнью люди…
Я разделась, дрожащими руками повесила пальто и, стараясь погромче топать, вошла в столовую.
Рената Алексеевна, очень бледная, и нахмурившийся Кафка Тутава сидели рядом на диване. Мой дядя сидел в кресле, в углу, закрыв рукою глаза. У сервированного стола (к еде не прикасались, видно, ждали меня, в этом добром доме всегда ждали друг друга) стоял мрачный, злой Иннокентий. Лицо его испугало меня. Всегда спокойное и замкнутое, оно показалось мне совсем юным, беспомощным, отчаявшимся.
— Вы предоставили мне самому убедиться… Но цена этого урока слишком велика…
Он удрученно замолчал…
— Ну вот, поговорили… Простите меня. И ты, Марфенька. извини. Я пойду… Похожу у океана.
Иннокентий бросился вон из дома, как был, в одном свитере.
— Кент, оденься, простудишься! — закричала вслед ему мать. Она хотела бежать за ним, но Кафка удержал ее:
— Ты же сама простудишься.
Рената Алексеевна с трудом сдерживала рыдания. Не знаю, что они там делали дальше. Я мчалась сломя голову за Иннокентием с его пальто в руках.
Догнала его у самого обрыва. Он искал в темноте тропу, идущую вниз к океану.
— Сейчас же оденьтесь! — заорала я. — Ваша мама боится, что вы простудитесь.