Карл Густавович подошел к полке с книгами и после некоторого раздумья вытащил иллюстрированный том «Ювелирное дело России». Книга на все времена, и будет весьма полезной даже за тысячи километров от дома. Затем подошел к несгораемому шкафу, стоящему в самом углу кабинета, и, подобрав нужный код, отворил дверцу. На нижней полке сейфа стоял кожаный черный пузатый саквояж, изрядно затертый по бокам. Потемневшая деревянная ручка, как, собственно, и затертая по бокам кожа, выдавали истинный возраст дорожной сумки. Ей было уже без малого пятнадцать лет, но расставаться с ней Карл Густавович не спешил, он вообще не любил отказываться от полюбившихся вещей.
Саквояж был куплен накануне крупного заказа, осуществленного самодержцем Николаем II к рождению наследника Алексея. Тогда, кроме прочей утвари, кроватки и многих детских игрушек, с которыми должен был познакомиться младенец Алексей, он заказал еще небольшую корону, на которую пошло три десятка крупных бриллиантов. Этот саквояж ничем не отличался от тысяч других, с той лишь разницей, что в нем лежало ценностей почти на два миллиона золотых рублей.
Теперь не осталось российской короны, как не стало и самого царевича Алексея Николаевича.
Достав из шкафа саквояж, Карл Густавович щелкнул замками. Наверху в длинной коробочке лежало ожерелье, украшенное изумрудами, – последний заказ императрицы Александры Федоровны. Его тоже не удалось передать. Не удержавшись, Фаберже извлек из коробочки ожерелье и долго любовался игрой света, после чего столь же аккуратно уложил его обратно.
– Папа, ты уезжаешь? – услышал он за спиной голос сына, отвлекший его от печальных воспоминаний.
– Да… Еду сейчас. Ты должен будешь завершить за меня все дела, а когда все закончишь, приедешь ко мне в Ригу. Делать нам здесь больше нечего!
– Нужно как-то переправить драгоценности за границу, и я не знаю как…
– Понимаю, задача не из легких, но я уверен, что ты с ней справишься. Часть драгоценностей нужно распределить среди наших знакомых, пускай пока подержат у себя. Большевики не продержатся долго. А когда власть сменится, мы заберем их обратно.
– Хорошо, так и сделаю… Ты вот что, папа… Береги себя. Ты же знаешь, как мы все тебя любим.
– Да, я это знаю, – растрогался Карл Густавович. – А теперь мне пора идти.
С не присущей ему торопливостью он спустился по лестнице и быстрым шагом направился к двери. Неожиданно у самого порога остановился и вернулся к поотставшей супруге. Обняв Августу Богдановну, почувствовал, как его щеки, едва ли не разъедая кожу, обожгли женские слезы.
– Не плачь, дорогая, все будет хорошо…
– У меня дурное предчувствие.
– Забудь о нем. Все будет хорошо. – Отстранившись, Фаберже подошел к сыну и столь же крепко обнял его: – Все, пора! На улице прощаться не будем, пусть все думают, что я никуда не уезжаю…
Подняв саквояж, вдруг отчего-то потяжелевший, Карл Густавович распахнул дверь и шагнул в многоголосый шум улицы. Громыхая подвесками, промчался грузовик, груженный вооруженными красноармейцами. Частокол винтовок со штыками, устремленных к небу, неровно покачивался на всякой колдобине. С дальнего конца улицы прогремел лязг железа, сопровождаемый трескучим сигналом, – то проехал трамвай. Чеканя шаг, по краю дороги шагал отряд матросов, и ленточки неровно развевались, напоминая буруны на разволновавшемся море. Где-то вдали гулко ахнул винтовочный выстрел, ему отозвался другой, поглуше и потише – то револьверный. Раздался свисток, тотчас умолкнувший, а в соседней подворотне прозвучал громкий пьяный мужской смех.
Как все это не похоже на то, что происходило на Большой Морской всего-то год назад! Пальцы Фаберже невольно вцепились в деревянную ручку саквояжа.
И что самое удивительное: ни выстрелы, ни отчаянный женский крик никого не удивлял, к происходящему давно привыкли. Однажды Фаберже стал свидетелем трагической сцены, когда шесть красноармейцев расстреляли двух мужчин в дорогих сюртуках. Поставив арестованных у каменной стены, они по-деловому и как-то уж совсем привычно и без команды выстроились в шеренгу, а седьмой, в кожаном пальто, выглядевший немного постарше, коротко распорядился: «Пли!» Шесть выстрелов слились в один, спугнув с колокольни стаю голубей, и мужчины, сшибленные роем свинца, опрокинулись на стену. Что самое ужасное, прохожие отнеслись к произошедшему невозмутимо. Прозвучавший залп выглядел всего-то неотъемлемой частью суровых будней: к черным матросским бушлатам и серым солдатским шинелям, нежданно заполнившим весь город, и к трупам, лежащим на улице, привыкли поразительно быстро, воспринимая происходящие перемены с терпимостью, какая случается в затянувшееся осеннее ненастье. В момент выстрела с улицы раздавался беспечный девичий смех, и оттого трагичность происходящего воспринималась особенно остро.