Нетрудно догадаться, как принял князь известие об отказе Осинского и Корицкого, которое ему сообщил Скшетуский; обстоятельства складывались так, что нужно было иметь душу и железный характер князя, чтобы перенести все это и не опустить рук. Он видел, что напрасно мечется, как лев в сети, разоряет свое громадное состояние на содержание войск, творит чудеса храбрости, — все напрасно! Были минуты, когда ему приходилось сознаться в собственном бессилии, хотелось уйти далеко и остаться только немым свидетелем того, что совершалось на Украине. И кто же обессилил его? Не казацкие мечи, а свои же. Разве он не имел права рассчитывать, уходя в Заднепровье, что когда он, как орел, ударит на мятежников и среди общего смятения первый поднимет свою саблю, то вся Польша придет к нему на помощь и вверит ему свой карающий меч? И что же случилось? Король умер, а после его смерти власть перешла в другие руки, и его обошли. Это была первая уступка Хмельницкому. Душа князя страдала не оттого, что он лишился власти, а потому, что Польша так низко пала, что уже не хочет борьбы на смерть и сама идет навстречу казаку, вместо того чтобы силой удержать его дерзкую руку. Со времени победы под Махновкой с каждым днем приходили все более неутешительные известия: во-первых — письмо Киселя о переговорах, потом известие о мятеже на Полесье, наконец, отказ полковников, — все это ясно доказывало, насколько главнокомандующий войсками, князь Доминик Заславский-Острожский, бы нерасположен к Вишневецкому. В отсутствие Скшетуского в отряд прибыл Корш-Зенкович с известием, что весь овручский округ взбунтовался, и хотя народ там был тихий, но казаки Кшечовского и татары принудили их присоединиться к ним Усадьбы и города были сожжены, шляхта истреблена; между прочими был убит и старый Елец, слуга и друг Вишневецких Князь намеревался с помощью Осинского и Корицкого разбить Кривоноса, а потом двинуться к Овручу, чтобы сговориться с гетманом литовским, и с двух сторон осадить бунтовщиков. Но всё эти планы теперь рухнули, так как князь после утомительных походов и битв был недостаточно силен, чтобы померяться с Кривоносом, тем более что он не был уверен в воеводе киевском, так как тот душой и телом принадлежал к партии мира. Правда, он преклонялся перед силой и могуществом Иеремии, но чем больше колебалась эта сила, тем сильнее был он склонен противиться воинственным намерениям князя. Князь молча выслушал доклад Скшетуского; лица всех начальников омрачились при этом известии, и они обратили свой взор на князя.
— Так это князь Доминик дал им такой приказ?
— Да, они даже показывали мне его письмо.
Иеремия оперся локтями на стол и закрыл лицо ладонями.
— Это превышает человеческие силы, — сказал он наконец. — Неужели я один должен трудиться и вместо помощи получать оскорбления! Я мог уйти к Сандомиру и там спокойно сидеть в своих имениях, но я не сделал этого из-за любви к отчизне. Вот мне награда за мои труды, разорение имущества и кровь…
Хотя князь говорил спокойно, но в голосе его слышалась сильная горечь и скорбь. Старые полковники, ветераны Тутивля, Старца и Кумейков, и молодые победители последней войны смотрели на него с невыразимой печалью, понимая, какую тяжелую борьбу с самим собою выдерживает этот железный человек и как страшно должна страдать его гордость при этом известии. Он, князь Бошей милостью, воевода русский, сенатор Польши, должен уступать какому-то Хмельницкому и Кривоносу; он, почти монарх, недавно еще принимавший чужестранных послов, должен отказаться теперь от славы и запереться в каком-то замке, ожидая результатов войны, которую будут вести другие, или же унизительных переговоров. Он, созданный для великих дел и чувствовавший себя в силах совершить их, должен был признать себя бессильным… Лицо его выражало страдание. Он похудел, глаза его ввалились, черные волосы начали седеть. Но вместе с тем лицо его выражало величавое и трагическое спокойствие: гордость не позволяла ему обнаруживать своих страданий.
— Ну пусть будет так! — сказал он. — Мы покажем неблагодарной отчизне, что не только умеем воевать, но и погибать за нее. Разумеется, я предпочел бы смерть в какой-нибудь другой войне, чем с этой чернью, но что ж делать!
— Не говорите, князь, о смерти! — перебил его воевода киевский. — Ведь неизвестно, что кому Бог предназначил; может быть, до нее очень далеко. Я уважаю ваш рыцарский дух и военный гений, но не могу обвинять ни короля, ни канцлера, ни главнокомандующего в том, что они стараются прекратить эту внутреннюю войну уступками; в ней ведь проливается братская кровь, и кто же воспользуется нашими раздорами, как не внешний враг?
Князь долго смотрел на воеводу и наконец сказал; — Окажите милость побежденным, они ее примут с благодарностью и будут помнить; а победители будут презирать вас. О, если бы никто никогда не притеснял этого народа! Но раз разгорелся бунт, значит, его нужно гасить не перемирием, а кровью. Иначе позор и гибель нам всем!
— Мы скорей погибнем, если будем вести войну каждый отдельно, — ответил воевода.