— Ой, ой, пане! Он ведь иногда целыми месяцами сидел здесь…
— А может быть, этот шляхтич увез княжну по его желанию?
— Где же! Он не связал бы тогда и не душил бы его жупаном, а все говорили, что он увез ее, только никто не видал их. Узнав об этом, атаман взвыл, он до рассвета еще велел привязать себя в люльке между двух коней и погнался за ними в Лубны, но не догнал, а потом сразу пустился в другую сторону.
— Слава Богу! — воскликнул Мигурский. — Быть может, она в Лубнах; это ничего не значит, что они погнались за ней в Черкассы.
Скшетуский опустился на колени и начал горячо молиться.
— По правде сказать, я не ожидал от Заглобы такой храбрости, — бормотал старый хорунжий, — чтобы он осмелился бороться с Богуном. Правда, он был очень расположен к Скшетускому за лубнянский мед, который мы вместе пили в Чигирине; он не раз говорил мне об этом, но все-лаки я удивляюсь ему: ведь и на деньги Богуна он выпивал немало. Да, я не ожидал от него такой смелости, скорей считал его трусом. Он довольно ловок насчет вранья, а у таких людей вся храбрость в языке.
— Пусть он будет чем хочет, довольно того, что он вырвал княжну из разбойничьих рук, — сказал Володыевский. — Видно, что он способен на всякие штуки и, наверное, уйдет с нею от врагов.
— Тут идет дело о его собственной шкуре, — сказал Мигурский. — Ну, утешься, милый друг, — обратился он к Скшетускому. — О, еще мы все попадем к тебе в шафера и нальемся на твоей свадьбе.
— Если он бежал за Днепр, — вмешался Зацвилиховский, — и узнал о корсунском поражении, то должен был возвратиться в Чигирин, и тогда мы его догоним.
— За здоровье и удачу нашего друга! провозгласил Слешинский.
И они начали пить за здоровье Скшетуского, княжны, их будущих потомков и Заглобы. Так прошла ночь. На рассвете раздался сигнал, и войска двинулись в Лубны; они шли скоро, так как при них не было обоза. Скшетускому хотелось ехать впереди, с татарским полком, но он был слишком слаб, да и князь задержал его при себе, желая услышать отчет о его посольстве в Сечь. Скшетуский рассказал ему обо всем, как напали на него близ Хортицы, как потащили потом в Сечь; умолчал только о своем споре с Хмельницким, чтобы князь не подумал, что он хочет хвастаться. Больше всего огорчила князя весть, что у старого Гродицкого нет пороха и что он не может долго защищаться.
— Как жаль, — сказал он, — эта крепость могла бы сдерживать восстание, а Гродицкий — храбрый воин, истинный друг и защитник Польши. Но почему он не послал за порохом ко мне? Я дал бы ему из лубненских складов.
— Он, верно, думал, что великий гетман сам должен был подумать об этом.
— Понимаю! — произнес князь. — Великий гетман опытный воин, но был слишком самоуверен и потому погиб. Он пренебрег этим восстанием, а когда я предложил ему свою помощь, он очень недружелюбно отнесся ко мне. Он, очевидно, ни с кем не хотел делиться своею славой и боялся, чтобы не приписали победу мне.
— Я тоже так думаю! — сказал Скшетуский.
— Он хотел усмирить Запорожье кнутами, и вот что из этого вышло. Бог наказал гордость, а из-за нее гибнет Польша, хотя мы все немного виноваты в этом.
Князь был прав: он и сам был виноват. Еще не так давно, когда у него было дело с Александром Конецпольским из-за Гадяча, князь въехал с четырьмя тысячами людей в Варшаву и велел им, в случае если сенат заставит его присягать, вломится и перерезать всех А сделал он это тоже из-за гордости, которая не позволяла ему присягать, если не поверили его словам. Быть может, в эту минуту он вспомнил это, так как призадумался и ехал молча, глядя на широкую степь; а может, он думал и о судьбе Польши, для которой, казалось, приближался день суда и кары Божией.