Но Артеменко все же справедливо считал себя человеком, обладающим здравым смыслом, а значит, не разучившимся думать и принимать самостоятельные решения. Он отчетливо, со всей ясностью понял, что не желает конца Украине. Это была его первая родина, колыбель светлого детства и место первых трепетных чувств, территория трогательного познания самого себя. И притяжение пуповины, к его изумлению, оставалось невероятно сильным. Ах, если бы он был где-то в Канаде, если бы из бинокля грозной диаспоры наблюдал за происходящим, то, верно, из-под негодующе нахмуренных бровей глаза его высекали бы молнии, а уста выносили бы приговоры изменникам и движущейся армии конкистадоров. Но он был здесь, в Украине, и он был офицером российской военной разведки, был противником и обязан был нести тень царского скипетра и пугать мраком тюремного каземата. Артеменко даже удивился открытию в себе этой маленькой, трепыхающейся, как пламя свечи на ветру, частички души, отличной от восприятия мира исключительно через прицел имперского дальнобойного орудия. Он слишком долго копался в себе, размышляя, откуда это у него, у человека, много лет вырабатывавшего в себе привычку подчиняться. И он чутьем уловил позыв изнутри: ему импонирует тот уровень свободомыслия и прав на собственное достоинство, которое он увидел тут. Там все было снова приближено к советскому времени: ни одно действие немыслимо без инструкции, ни один директор завода, топ-менеджер банка или главный редактор газеты ничего не сотворит без оглядки на политику Кремля или на взгляды неоцаря, какая разница. И это не было ему противно ровно до того момента, пока он не узрел существование иного мира. И это тоже понятно, ведь он давно уже принадлежал к белой кости, касте неприкасаемых, и аура мнимой персональной свободы усыпила его бдительность. Кроме того, работая во Франции, Артеменко никогда не пытался сравнивать Россию с Францией. То был вообще другой полюс, иная планета. Там никто не мог претендовать на завоевания, а акты дружбы всегда носили позиционный, эпизодический характер. Например, у Москвы и Парижа часто совпадали желания утереть нос Вашингтону, и тогда партнерство выходило на равных. А вот с Украиной все обстояло по-иному. Он помимо воли сравнивал с нею Россию беспрерывно: это был все тот же, близкий ему славянский мир с едиными корнями культурных традиций и системы ценностей, и все-таки другая его сторона, доселе неведомая плоскость человеческого сознания. Как будто одна часть людей обитала на темной стороне Луны, а другая – на светлой, причем он хорошо знал, какая именно жила в сумраке. И он точно не хотел теперь выровнять все в один, слишком приглушенный свет.
Впрочем, Артеменко лукавил, пытался, как много раз до этого, обвести вокруг пальца самого себя. Только шельмование теперь выходило жалким. Он получил четкое распоряжение провести личное исследование и сделать аналитический вывод, насколько сегодня так называемые лидеры общественного мнения в регионах Украины прониклись идеологией российского проекта, насколько разные социальные слои в различных регионах Украины хотели стать народом России, или, как учили доморощенные ученые, некой Руси, Святой Руси. Или нет, пусть будет – Российской империи, так правильнее. Впрочем, сейчас название было не столь важно. Отменная, звучная вывеска может быть придумана позже. Над этим проектом уже давно корпели десятки мастеров пера в России, сотни подкованных новыми идеологами научных сотрудников, целая армия политологов, публичных и полупубличных вещателей нового путинского движения. Артеменко работал как бы параллельно орде социологов и просто тайных осведомителей, шнырявших по территории Украины во всех направлениях. Назревала какая-то развязка, и вместе с ее приближением он словно усыхал, превращался в мумию. Его личное восприятие происходящего день ото дня становилось все более отполированным, дьявольским образом ламинированным и при этом очень болезненным.