Он вспомнил, как одна его знакомая при удобном случае, удивляясь его гениальности, соблазнительно открывала ротик и… Нет, не про это. Мысли скачут, как дурные. Она говорила: «Ты, наверное, хорошо играешь в шахматы». Он смотрел на нее и думал: «Господи, какое непонимание». А потом снова смотрел на ее рот и думал, что бог с ней… Какое непонимание этого отличия: в шахматах цель понятна изначально, а в жизни, у другого человека, – нет! Цель, определить цель – вот главное. Или не ввязываться. Вот и вся психология. Она, кстати, говорила, что хочет стать психологом. Может быть, уже стала? Бог с ней.
Эта манера говорить… Странная такая, своеобразная. Он судорожно пытался понять, что не так. Питер! Вот что! Это совсем другой город. Совсем не тот, о котором ему рассказывали. Что-то она говорила… Вспомнил: есть в этом городе одно издательство, в которое он посылал свою рукопись, но они запросили столько денег, что он послал их к черту. Мало того, что его гениальную работу опозорили, так еще и денег захотели. Издевательство! Не дождетесь, паскуды! Вот именно: паскуды! Во множественном числе.
Шахматы! Но там – один на один, здесь – как угодно, да так, что и не поймешь сразу. Впрочем, это не имеет значения… Отец у нее умер, а мать пила или даже была наркоманкой, кажется. Воспитывала ее бабушка и немного – дедушка. Такая трогательная история. Хочется спасти и пожалеть, помочь. Много еще было причин пожалеть и помочь. Черт побери, это только ход, если провести параллели. А потом вдыхать ее запах, читать вместе пошлые рассказы и чувствовать, как у тебя поднимается желание… Но если их две, то… Ничего, гения и на двоих хватит…
…Все понимают, о чем речь, но тема как бы скользит между словами, каждое из которых ее не касается, и никто из участников этого маскарада не признается, что понимает все. Тогда они просто расходятся. И это называлось бы ничьей, будь это шахматы. Но в жизни это победа – победа гения…
Он очнулся от сна – беспокойного, чуткого и наполненного этими бредовыми мыслями, подумал, что нужно измерить температуру, и потянулся к градуснику…
Жара
В такую жару мне всегда вспоминается один день, когда я работал в Оренбурге на предприятии, упоминать которое я не хочу, да и называть эту вереницу идиотских огрызков вроде «-строй», «-монтаж», «-дор», «-маш», «-цемент», «-проект» не имеет никакого смысла: переставляй их в любом порядке, и будешь получать названия многочисленных предприятий нашей Родины, мало чем отличающихся друг от друга, кроме разве что как раз очередности употребления этих полуслов в названии.
Сейчас плюс сорок в тени, хотя уже семь часов вечера; казалось бы, пора солнцу прекратить это издевательство, начатое им с самого раннего утра, но, судя по всему, нет – еще придется помучиться до заката. А потом еще часов, наверное, до двух ночи, потому что дом вот так запросто не остынет. Но об этом даже думать не хочется. Это – после. Сейчас – хотя бы солнце зашло.
Тело все липкое и зудящее от укусов комаров, следы которых я мажу какой-то мазью, чтобы унять аллергию. Противно все это, но и поделать ничего нельзя. Даже мыться по нескольку раз особого смысла нет: через десять минут будет то же самое.
Помню, как раскалялась оранжевая каска под палящим оренбургским солнцем в том проклятом месте. Когда в тени сорок, то на солнце, кажется, невыносимо. Но это только кажется, когда смотришь со стороны. Когда же надеваешь закрытые тяжелые кожаные ботинки, спецформу из плотной ткани и каску, выходишь на работу в семь часов утра, копаешь, месишь бетон, красишь, делаешь всю самую тяжелую работу до семи вечера и остаешься жив, то понимаешь, что и в такой жаре можно существовать. Было это, правда, без малого тридцать лет назад, и, раз сейчас мне в такую жару уже тяжело, наверное, нужно сделать оговорку, что возраст играет роль едва ли не ключевую.
Одному из наших, Холщевскому, было тогда, кажется, далеко за пятьдесят, и как он мог это выносить, сейчас я не понимаю, а тогда – не слишком задумывался. Да и зачем ему это надо было – бог знает. Сам он говорил, что хотел бы с такой работы уйти на пенсию, а то иначе выплат вообще никаких не будет, и тогда хоть помирай. Фамилия его скорее еврейская, по крайней мере судя по окончанию, но сам себя он называл хохлом и разговаривал иногда (правда, только когда это было нужно по лишь ему известным соображениям) с украинским акцентом и примесью украинских слов. Помню, кажется, как сейчас: стоит он, одной рукой опершись на воткнутую в землю лопату, медленно вытирает с лица пот грязным рукавом спецовки и говорит сквозь усы, так же не спеша:
– Ох, хлопци, ну и пэче сьогодни…