Пока Яна была жива, Яша приловчился делать ей клизмы. Ей и другим тоже. Мыть полы еще. Двери. Перекладывать больных. Хромал, но силы были. Вполне хватало. Иван Николаевич, завотделением, сначала закрывал на это глаза. Младшего медицинского персонала катастрофически не хватало. Яша рассчитался с работы и пристроился санитаром. Это было нарушение трудового кодекса, здравого смысла и всего, на чем вроде бы стоит мир. Но в провалах логики, там, где мир лежит-отдыхает, у Яши формировалось место, с которого сдвинуть его было невозможно. Пока Яна была жива…
Происшествие расследовали быстро. И быстро передали дело в суд. «Бентли» подал иск на «Ноту». «Нота» и была признана виновной. Яна и Яша оказались должны: за починку, восстановление оригинального дизайна и моральный ущерб, оцененный в стоимость нового «Бентли». Наверное, хозяева хотели, чтобы у них была пара.
Имуществом Яны был дом. Она шутила: «Дом, который построил Джек». Искала Яшиных тезок по всему миру. Джек, Джейкоб, Якоб, Джакомо, Иаков.
«Ты, Яша, пятка. Или следующий по пятам. Тебя назвали по святцам. Знаешь?»
«Можно я лучше буду Казановой?» – смиренно спрашивал он, внутренне ужасаясь тому, что когда-нибудь тело его откажет. И тепло его с Яной будет ровным, отеческим. Чем больше он думал об этом, тем яростнее искал губами ложбинку на спине, тем настойчивее утыкался в круглое («Я никогда не смогу из-за тебя похудеть!») Янино плечо. Тем больше радовался ее тихому всхлипу, в котором было столько непристойной радости и легкости, что мечталось даже в них умереть.
Он построил дом. Потому что его отец построил дом. Потому что в словах «дали квартиру» он всегда слышал унижение, сухую констатацию своей (и всякой) неспособности быть мужчиной. Хотя…
Хотя, когда в шестьдесят восьмом квартиру давали, был счастлив и придирчив: отверг и первый этаж, и северную сторону на втором. Взял на третьем: окна на восток. Утром солнце, с полудня тень. В жаркие летние месяцы южного, горячего, зараставшего асфальтом, а не травой города это было большое дело. Для той, другой, трусливой жизни. Для жизни без кондиционера, но с отчеством.
Лёвка не умер. Шевельнул пяткой. Открыл глаза. Закашлялся. Мать, продолжая петь свою колыбельную, только теперь уже не горлом-сердцем, а как будто сквозь зубы, как революционный марш, попробовала взять его на руки. Не удержала и не удержалась. Рухнула под ясень. Яша сказал: «Давай я за ноги, а ты за плечи». Дотащили…
Кашлял Лёвка долго – почти полгода. И столько же молчал. То горел, то лежал тихо, без памяти и желаний. Мать пристроилась сторожихой на склад стекольного завода. Без записи, потому что мало ли как? Муж – политический уголовный элемент, а значит, и к семье доверия нет. «Скажи спасибо, что за тобой пока не пришли!» – буркнул дядька Федор. Это он договорился на складе: за ползарплаты начальник закрыл глаза на возможную вражескую вылазку.
Мать не жалели, считали дурой. Про Лёвку говорили: «А кабы и сдох, то и шо? Только бы облегчение всем сделал». Еще говорили, что чужой крест нести, когда свой есть, – это блажь, припарка сердечная. Это если в сытости, то можно думать, а в бедности играть в благородных ни к чему.
Не жалели, но звали стирать и давали стирать домой. От простыней и чужих сранок в доме было сыро и пахло всегда раскаленным чугунным утюгом, который грелся на печи.
По ночам Яша оставлял Лёвку на Катю и ходил на узловую станцию. Пять минут стоял московский поезд, целых семь – киевский. Яша подходил к проводникам, просил уголька для печки. Хмуро говорил: «Брат болеет. Холодно… Хоть жменю дайте». Вместо угля иногда удавалось получить печенье и даже колбасу или сало. Яша не наглел. Старался не примелькаться, не надоесть. Не попасть еще в милицию, а оттуда в детдом, потому что опасность такая была. Исходила не от милиции, а от своих: соседки уговаривали мать сдать Яшу туда на время, чтобы не исхулиганился и чтобы ел. Мать не слушала. Она вообще никого не слушала, кроме Лёвки. И ни с кем, кроме него, не разговаривала. Яша злился. Ревновал. Почти добирался в злости своей до общей мысли «кабы сдох», но останавливался материной радостью: «Не температурит! И день весь не кашлял!» Проникался ею. Смеялся и громко читал стихи, особенно Пушкина. Они ложились в голову без всяких усилий, как будто были написаны специально для Яши. Для радости.
В марте мать взяли уборщицей в цех. Обещали через время сделать учетчицей.
Снег в том году сошел быстро – солнце наковыряло в нем дырок, а потом и высушило, выпарило, как утюгом. Прибавились заботы: на Яше и Кате было почти все – огород, готовка, Лёвкина гимнастика, разнос белья… Перед Пасхой они с Катей даже побелили потолок.
Много раз Яша хотел спросить у матери про Лёвку и про правду. Не знал, как начать.
Чей Лёвка? Где ты его взяла? А мамка его настоящая в овраге? А папка где? А он еврей?
Каждый из этих вопросов был сразу неправильным и сразу противным, предательским.