Яша знал, что плетется-вяжется радость, потому что берется она из пустого вроде, из молчаливого, из стекла-выбраковки, из мухи, хоть навозной, зато переливчатой, как радуга… Из ниток старой материной кофты, играющих между двух спиц.
Одного крючка для радости мало. Хоть и нитка та же.
Для радости Яше был нужен Лёвка.
А сапогам этим, выходило по всему, – Зина.
Яша бросился вон из дома. Бежал быстро, ногам не было ни мокро, ни холодно. Лёвка – Яша слышал – рванул за ним… Ну куда ему быстро? Кто думает много, тот бегает тихо.
«Мамка! – кричал Яша, чтобы слышали все, а особенно райкомовская жена. – Мамка! К нам хахаль приехал! Бежи скорее, счас свататься к Зинке начнет! В сапогах!»
Зина догнала Яшу быстрее, чем Левка. Догнала, больно рванула за руку, развернула к себе, зашипела гадюкой: «Дурак свинский, дурак…» И громко выкрикнула матери и Кате, которые спешили навстречу: «Муж твой вернулся!»
Во всех фильмах о послевойне есть сцена возвращения. Она всегда или почти всегда женская. Та, к которой вернулись, стягивает с головы платок и бросается… Если коротко и съемки павильонные, то сразу на грудь. Если длинно, на натуре, то в бег по полю. Бросок сбивает дыхание, оправдывает судороги, которыми становятся объятия. Долгие объятия. Крупным планом – слеза.
Дядьки в их городе Туманном приходили с войны по-другому. Пацаны караулили их на пригорке, по дороге от узловой станции. Кричали оттуда: «Дядька, ты чей?» Мужики отмахивались, кто смущенно, кто зло. Они шли как с тяжелой смены, чуть пьяные, совсем нездешние, чужие. Они шли, отвыкшие от своих баб, не узнающие детей. И бабы, выходившие навстречу, разгоняли пацанов, но сами не подходили. На людях это было нельзя. Неправильно.
Мужики, сходившие с пригорка, не обязательно были наградой. Они пили, буянили, колотили своих баб, не соглашались с порядком, установленным «тыловыми крысами», замерзали в оврагах или тихо и медленно угасали от ран, которых не признавали и о которых не принято было говорить. Не сразу и не все мягчели они сердцем. Как будто несли с собой какую-то поломку. Как будто все старое в них выгорело, а новое растить нужно было заново. А как его растить, если глаз пустой и во сне крик?
Бабы говорили, Яша слушал. Не все понимал. Судить не умел, но был при своем: при радости.
Потом, много позже, когда уже был у Яши один сплошной асфальт, деньги на утреннее такси, когда обрел голос мучивший его всю жизнь стыд-страх, когда черное кашемировое пальто стало самым главным, чем он по-настоящему дорожил… Потом Яша не раз и не два делал ревизию всему детскому, где он был глупым, слепым, счастливым. Делал ревизию и ставил под сомнение слова, которыми помнилось, и мысли, которые, наверное, пришли позже, но были присвоены детством, потому что в нем можно ошибаться, не видеть, не отвечать ни за что, но хватать за головы все фигуры и переставлять их по доске так, чтобы никому не шах и никому не мат, чтобы королева-ферзь ни в коем случае не осталась одинокой, чтобы король не лег, не покатился, задевая все клетки сразу. Не упал с доски.
Яша не был вполне уверен, что не придумал себе детство: «переливчатую радугу», Лёвку, таскавшегося со старым словарем, мать, у которой все они боялись спросить, потому что боялись узнать.
Иногда Яша разговаривал об этом с разными людьми. Подбирался к главному окольно, не в лоб. Почти у всех детство считалось не главным, не обязательным. Его непременно следовало испортить будущим или мечтой о нем. Зачеркнуть снисходительно: «Я был маленьким и не понимал…»
Яша так никогда и не смог согласиться с этими прятками. Потому что не было больше такого времени, где он понимал бы все так ясно, правильно, где так просто, без специального умственного усилия, без натуги не видел плохого, стыдного.
Падать – не больно; слизывать с коры черемухи сладкий застывший сироп – не вредно; ползать под столом между фильдеперсовыми и хлопчатобумажными, между штанными и кальсонными ногами – не стыдно. «Ой, догоню, догоню…»
Яша не помнил, говорила ли ему так мать. Но он видел множество женщин, склонявшихся над годовалыми людьми… И все они, эти женщины, от имени жизни на земле и всех ее тревог и радостей обещали детям, что догонят.
Зина сказала: «Муж твой вернулся…» И Яша отменил в своей голове глупые глупости, отмахнулся от того, что видел. Он подпрыгнул до самого неба. Взвизгнул. Сразу подумалось о собаке. Другие мужики заводили собак. Для дела, а не для баловства. Потому что строили-чинили дома на месте сгоревших, сожженных немцами… Разбирали фундамент, копали глину в карьере, собирали солому, щепу, полову, для тепла замешивали в саман навоз. Это если была корова. Дома строили быстро; кто с опалубкой, и детей тогда тоже звали месить глину, но больше ставили мазанки: рубили акации и плели их как корзины.
Как плетут корзины, Яша увидел позже и в красоту и надежность их сразу не поверил. Дырка – место пустое, ее закрывать-замазывать надо, чтобы не дуло.