И Свиридова разделась, сняв с себя все, что считалось верхним, и нижним, и стыдным, что было невозможно показать другим. Хотя когда-то давно Ив Монтан показывал это миру. И мир смеялся, а страна, где нижнее не имело значения, обиделась на него. Хотя раньше, до обнародованных трусов и рейтузов, очень любила и его, и Симону Синьоре. Однако с нижним своим страна ничего сделать не захотела. Не собиралась даже. Ей тогда помогала братская Польша, подарившая волшебное слово «пеньюар», которое Свиридовой пригождалось еще меньше, чем стране. И слово, и сам пеньюар. Впрочем, какое это теперь имело значение…
– На каком боку ты любишь спать? – спросил он.
Свиридова промолчала. Она не знала. Она не знала, что она любит есть и на каком боку спать, что носить и куда ходить. Если бы в ее фотоателье был телефон, она бы позвонила мужу и спросила. И тот наверняка дал бы ей какой-то правильный и почти гениальный ответ.
– Лена, – сказал тот, безымянный, – ложись, пожалуйста, там видно будет…
Он разделся. Или правильно – он
У Свиридовой не было никакого чувства, которое должно было быть. Правильно о ней говорили: ни стыда, ни совести, ни интереса. Ни даже страха. В конце концов, он мог быть маньяком, вором, наркоманом, он мог быть даже киллером. Как раз тогда киллеры входили в моду.
Она легла на матрас. Сначала на спину. Но потолок, в который она так много смотрела в эти дни, от нее отвернулся. Левый бок получился самым удобным. Он, этот безымянный и голый, лег справа. Погладил по лицу. Повернул чуть-чуть к себе. Умудрился – и она подумала: «Гимнаст, что ли?» – обнять ее всю, ногами, руками, носом, подбородком. И этим…
Но живот Свиридовой, живот, а не она сама, почувствовал, как в него упирается рычаг переключения передачи скоростей. Такая большущая автомобильная штука. Только теплая и живая. Отец в детстве возил ее в грузовике, разрешал рулить, показывал, как дают заднюю, как поворачивают ключ зажигания. Ей было лет пять или шесть. И рычаг этот, который она упорно называла ручкой, показался ей огромным. А потом отец уже не работал на грузовике. Он вдруг стал профессором их областного университета. И Свиридова помнила, что это праздновалось в их доме и называлось полной реабилитацией. И еще почему-то
Он, этот безымянный гость, которого Свиридова по-прежнему принимала за горячечную мечту о том, что желание ее сбылось, или за привидение старого московского дома, за всю эту ночь сделал единственное движение, удивившее ее. Он положил ее руку на эту самую пресловутую ручку. И больше ничего.
В этом удивлении ей стало тепло. И она заснула, не пытаясь сопротивляться чужому, но ведь не настоящему же, потому что такое не может быть настоящим, телу.
Утром надо было что-то сказать, но Свиридова молчала.
– Надо снять квартиру. С телефоном, – сказал он, еще не отпуская ее. Но и не приближая, не проникая в тело, которого у Свиридовой не было. Не было ни с кем, кроме мужа. – Надо выкупить мастерскую и подвал. Я найду тебе кредитора, которого убьют до того, как ты вернешь ему деньги. Твоя совесть будет чиста.
– Ты кто? – спросила Свиридова.
– Телегин.
Женщины того круга, где она обязана была слушать и учиться, сказали бы какую-нибудь изысканную, пикантную фразу. Фразу на грани фола, чтобы доля интимности не опустилась ниже пупка, но только обозначила возможность этого сладкого и медленного движения вниз. Но Свиридова – совок и прачка, слепая и никому не бросавшаяся в глаза, разве что со спины, с затылка, с той стороны, где волосы были собраны в бабский серенький пучок, – подумала о том, что Телегин – отличная фамилия для хождения по мукам. От этой ее мысли пахнуло школьной библиотекой. Или библиотекой вообще. Муж в плохом расположении духа эти сборища книг презирал, а в хорошем – смеялся.
Дальше…
Дальше что-то было быстро, а что-то – медленно и привычно.
Свиридова сняла квартиру, забрала Маруську, предложившую ей стать оптимисткой и научиться ждать. Не Нового года, конечно, потому что разве же это теперь праздник. Просто ждать.
Свиридова соглашалась. Она разговаривала с Маруськой и училась разговаривать сама. Без привычки это было трудно. Фразы в ее голове рождались деревянные, их приходилось долго обстругивать, пока от полена не оставался только нос Буратино. Зато нос этот выходил точный, резкий и иногда даже смешной.
Вечерами Свиридова ходила к своему дому. Глядела на окна. Слушала смех и сплетни старушек, с упоением рассказывавших ей о новом мужнином счастье. И даривших ей книги, которые он теперь мог себе позволить издавать на собственные деньги.