Читаем Один талант полностью

Услышал только, как мать закричала: «Сынок!» – и бросилась к ясеню, к Лёвкиным ногам, схватила их и подняла вверх как красный флаг революции. Яша выскочил из кустов, не зная, что делать. Ему было страшно, потому что мать ревела, как буря. Это мать, а не буря, крыла небо мглою. И крутила снежные вихри. Не в игру она проклинала небо, а как будто навсегда, разрывая его на части без слов воем-ревом, в котором точно не было ничего человеческого.

От рева этого была ее сила. И она продолжала держать Лёвку, при этом пытаясь навалиться плечами на ветку. И Яша понял: поломать. Мать хочет поломать.

И Яша зажмурился и подумал, что должен непременно помочь: залезть на дерево, зацепиться руками и что есть силы потянуть сухую, битую молнией ветку вниз.

Хруст, хруст, хруст. Надо только открыть глаза и сдвинуться с места.

Шел снег. На снегу лежал Лёвка, на нем мать. Она пела. Спокойным, тонким, нездешним голосом, каким, Яша знал, поют русалки в реке. Не поют, а зазывают на смерть.

«Баю-баю, баю-бай, спи, мой Лёва, засыпай, – снова и снова зачинала мать, – гуленьки-гуленьки сели к Лёве в люленьку, стали люленьку качать, стали Лёву величать».

Яша подбежал на цыпочках, чтобы не разбудить, развернул ватник, осторожно укрыл им мать и Лёвку, но, понимая, что тепла им не будет, лег сверху, валетом, как будто куча мала. Как будто игра, но и грелка. Яша взял Лёвку за пятки. Мать не шелохнулась, не отозвалась. Она величала Лёвку. Яша подумал, что с ними он хочет быть больше всего на свете. Больше велосипеда и больше пионерского галстука. Он решил, что будет спать, потому что сон – это еще не конец, хотя и очень похоже. Некоторые, особенно женщины из сказок, спали по сто лет, а потом ничего – даже замуж выходили.

Долго ли, коротко ли…

Ничего.

Все пропустил Яша. Ничего не услышал и не увидел тоже. Жизнь ушла за горизонт. Упала за него, как падает солнце.

Но там, в темноте и невидимости, конечно, не кончалась. Была. Сплеталась в биографии, вносилась в справки. Обрастала словами, потому что больше ей, жизни, обрастать, если разобраться, нечем.

Отец ворвался к райкомовскому мужу, схватил его за загривок, тащил по двору, мимо сливы, потом по улице к их старому бараку. Баба Таня держала дверь туалета, а отец возил райкомовского мужа по дощатому настилу, на котором было много вонючего, всеобщего говняного, подмерзшего уже, а потому не цепкого и не едкого. Отец, как многие другие мужики Туманного, кричал: «Тыловая крыса! Сдохни, сдохни здесь!» А баба Таня бросалась под ноги всем, кто хотел райкомовского мужа спасти. Говорили, что таких было немного. Если честно, то один только дядька Федор и пытался. Но куда ему с деревянной ногой против бабы Тани, привычно и ловко падающей на каждый дядьки Федора шаг?

Потом еще был суд. Баба Таня, трезвая, нарядная. Всем бараком собирали ей одежку – юбку черную, ботики, маркизетовую кофточку, а под нее трофейную, невиданной красоты комбинацию, а еще пальто. Но в пальто в зал суда бабу Таню не пустили. Обиженная этим обстоятельством, она, как свидетель, заявила, что райкомовский муж, извините, конечно, спускал в свой личный нужник газеты, которыми привык подтирать зад. Дак нужник и забился. Канализация – не яма, много глупостей не накидаешь. А потому пришел человек справить нужду большую к ним, по-соседски. А поскольку дерьма народного в их отхожем месте собралось немало, поскользнулся. Упал. «Всем бараком его спасали, – сказала баба Таня. – А тут Никифор мимо шел. Не растерялся и у самой бездны остановил райкомовское падение».

За такие слова бабе Тане пообещали срок. Она, говорили, ругнулась грязно, как любила и умела, и сообщила собравшимся, что ежа голой жопой напугать трудно. Практически невозможно, что, собственно, и доказал пострадавший товарищ.

Дядька Федор как свидетель оказался пожиже. Он согласился, что дело это политическое, хотя и личное. Но личное от политического отделить нельзя, потому что нельзя жить в обществе и быть от него свободным. Федора в Туманном не осуждали, потому что у него была своя рубашка и своя погремушка. Следователь на допросе так и сказал: выбирай, кто тебе дороже: татарка, предавшая вместе с другими членами своего несознательного народа советскую власть, или этот Никифор, вставший на службу мирового сионизма.

Татарка была дороже. У нее тем более пузо лезло на нос. И на ее стороне складывалось не только моральное, но и численное превосходство.

Отца судили в областном центре. Это было удобно для Зины, которая пришла на заседание с крупным, туго запеленатым в клетчатое одеялко младенцем. По причине недавнего рождения его еще не брали в ясли. При других обстоятельствах безмужняя, но с ребенком Зина никогда бы не решилась выйти в люди и сгорела бы от стыда. В сравнении же… В сравнении ее стыд был маленьким и честным. Он не перевешивал. Даже если бы Зина с ребенком подпрыгивали на своей чаше, им бы не удалось оказаться ниже, чем оказались в глазах Туманной общественности бесстыжий райкомовский муж и жалкий, понятный, но что с того, дядька Федор.

Перейти на страницу:

Похожие книги