Читаем Один талант полностью

Густав Эрикович зашел в дежурку, которая была его домом. Здесь на раскладушке спал студент. Густав обменял его у стражей порядка на козла, прибавив бутылку водки и елку, которую все равно не для кого было ставить в холле института. Жандармы вернули парня целым и практически невредимым. Несмотря на сломанные ребра, всю дорогу из участка студент горланил: «Умчи меня, олень, в свою страну оленью!»

И всё это вместе взятое (и вместе отданное тоже) было, конечно, чудом.

<p>Страна. Война</p>

Дед хранил шинель, которая пахла войной. Ее чистили, летом вывешивали на балкон – на солнце, нежно упаковывали в специально сшитый чехол с кармашками. В кармашках лежал нафталин. Но шинель пахла войной.

Жили всегда тесно. И сейчас. Но обеденный стол – под белой крахмальной скатертью. Обед – поздний ужин. Dinner. И локти на стол – никто и никогда.

Оторванные от родины, которая то ли сама сгинула, то ли переродилась за двадцать лет, а то ли восстала из ада и пепла, они чувствовали себя сиротами. Город, куда дед вернулся с войны, почти не менялся. Но между ним и той родиной, что рухнула и вернулась, двадцать с лишним лет была граница.

Шинель пахла войной. И младший из них, тот, кому было почти сорок, достал ее из шкафа, из чехла. Надел и вышел на улицу.

Улицами своего города он возвращался на Родину. Радостно выкрикивал имя. И другие тоже выкрикивали. Единомышленники. Без улыбок и без зубов. Залитые яростью глаза. Биты. Он знал, что это народ. Рассерженный и отчаявшийся. Безработный, спитый, готовый на все – и на войну, и на то, чтобы смести эту чертову границу.

– Эй, дядя, закурить не найдется?

– Не курю, – строго ответил он.

– Засланный, что ли? С Киева, да? – Народ в шапках обступает его. Кто-то толкает в плечо, потом – подло – под колени. Он падает.

– Порезать тя, дядя? Или так признаешься?

Не хватает воздуха. Он закрывает глаза, чтобы не видеть. Он хочет сказать им: «Я – свой». Но почему-то не может.

Шинель пахнет войной.

* * *

Здесь, на площади, эту женщину знают все. Ее сын – виолончелист. А отец был против, потому что хлебом с виолончелью не разживешься. Музыка – вторична. В крайнем случае аккордеон. И то факультативно, по вечерам. Экономика, юриспруденция, государственное управление – в них и рыба, и удочка. А консерватория – из Жванецкого. В ней уже ничего не поправишь. Очень кричал. И от злости ушел и полюбил другую женщину и другого мальчика. Десятиклассника, но послушного. Взял его в сыновья. В пасынки. Обещал оплатить учебу.

«В Чили, – она говорит, – в Чили тоже был такой президент. Мы в школе учили. Я не помню фамилию. И даты никогда не запоминала. Но по истории тройку старались не ставить… Пиночет, да? Вы не помните, у Пиночета был золотой хлебный батон?»

Она приходит утром, и кажется, что не уходит ночью. У нее прозрачно-голубые глаза и ямочки на щеках. Она приглядывает за срезанными цветами, которыми покрыта площадь, и прикидывает, какие нужно будет высадить на газонах. Уже совсем весна.

«Я люблю анютины глазки, левкои и герань. Есть уличная герань, специальная… Надо сделать рассаду. Цветов будет много. Если вам не трудно, посмотрите, пожалуйста, фотографию. Вы не видели здесь этого мальчика? Он виолончелист. И вы знаете, его нет среди убитых. Я проверяла: среди убитых нет. Но он ушел на баррикады и никак не возвращается домой… Вы не видели мальчика?»

* * *

Можно ли полюбить в строго назначенное время? Например, в субботу, в девятнадцать двадцать две по Москве?

Раньше я думала, что время рождения детей, написанное на больничных клеенках, – это какая-то врачебная формальность. Потом подруга сказала, что это важно для гороскопов. Часы и минуты, а не только день и месяц. Потрясающая вариативность – отсюда. Судьба человека зависит от того, как стоит или не стоит в перигеях и апогеях Солнце.

Чтобы хорошенько сойти с ума, надо родить.

Цифры на клеенке – это время, которым точно обозначается приход любви.

Наверное, не у всех. Но многие помнят, знают.

Ты берешь детеныша на руки, заглядываешь в глаза – и пропадаешь. Тонешь. Без всякого сопротивления тонешь-уплываешь в счастье, которому нет границ.

Потом, после все взрослые мысли о том, что дети – это хлопоты и бесконечная усталость, что они вырастают не такими, как хочется, что благодарности не будет и не ждите даже, что между пеленками и зеленками можно не заметить, как пройдет жизнь и подкрадется старость, что ни стакана воды, ни куска хлеба, что дети – предатели и, если кого и будут любить беззаветно, то только своих детей, наших внуков…

Потом, после – пророчества сбудутся почти все, а надежды – нет. Почти не сбудутся. Потом все будет не так остро, не так ясно, не так чисто, как в тот первый раз. Но это уже никуда не денется.

«Окситоцин, чисто гормональные штуки, – говорит мой приятель-врач. – У мужчин все по-другому».

Это хорошо, что у них по-другому. Поэтому они и сходят с ума в Наполеонов и Бэтменов.

Хотя моя нынешняя мания величия – масштабнее.

В субботу, в девятнадцать двадцать две я взяла на руки Украину. Длинные схватки, двадцать три года. Могла бы уже и не родиться.

Перейти на страницу:

Похожие книги