За городскими стенами Феса простирается зеленая и плодородная, но очень пересеченная местность. Когда выходишь из ворот Баб Гисса, невольно вспоминаешь Вергилия[293]: перед тобой кладбище, расположенное амфитеатром. Надо сказать, что надгробия на арабских кладбищах – это каменные плиты, установленные вровень с землей на приветливых, усеянных цветами лужайках. Ни крестов, ни обелисков, ни колонн, только земляные или каменные скамьи. Сюда приходят целыми семьями пить чай, чтобы развлечь покойных родственников и поговорить с ними. Приводят с собой друзей, приносят птичек в клетке и сидят целыми днями, оживленно и дружелюбно беседуя с усопшими. Здесь поют и в такт хлопают в ладоши.
На этих полях смерти попадаются неподвижные белые фигуры – не призраки, а живые люди, погруженные в благочестивые размышления.
В то время как на склонах холма разворачивается эта сцена, в городские ворота тихо и размеренно входят караваны, стада коров, овец, ослов и верблюдов. К пяти часам вечера в саду-кладбище становится многолюдно. С величавым спокойствием люди рассаживаются по ступенчатым рядам этого природного театра и терпеливо ждут чего-то. Когда ступени заполняются толпой, такой пестрой на фоне зелени, появляется белобородый старик и усаживается на табурет у подножия городской стены, своеобразного резонатора для его тонкого голоса. Он медленно начинает рассказывать простую житейскую историю, которая постепенно превращается в самый захватывающий приключенческий роман, когда-либо созданный человеческим воображением. Иногда он отпускает остроты или меткие замечания, и слушатели беззвучно смеются. Рты приоткрыты, плечи сотрясаются, это длится несколько секунд. Когда вновь воцаряется спокойствие, он продолжает свой рассказ. И так происходит изо дня в день, круглый год. Иногда по вечерам, когда пробьет пять часов, я думаю: «Вот сейчас, в эту самую минуту сказитель у ворот Баб Гисса усаживается на табурет и в благоговейной тишине начинает свою историю».
А в шесть часов я вижу, как все слушатели разом встают, с верхушки минарета к небу возносится гортанный голос муэдзина, призывающий к молитве. Если бы я только мог в родном краю жить такой жизнью, умиротворенной, полной наивных радостей, чувствовать единение с природой, зрелище которой всегда позволяло мне подняться над собой и повседневными заботами.
Во время первого путешествия в Марокко я имел честь побывать в гостях у маршала Лиотея[294], в его прежней резиденции в Рабате. Новая, в которой он успел прожить совсем немного, тогда еще не была достроена. За обедом разговор зашел о политической обстановке в мире и об опасностях, грозивших Европе. Я сказал маршалу:
– Если бы во Франции поднялась волна большевизма, в Марокко нахлынули бы толпы буржуа, потому что французы рассматривают эту страну как свой сад, а может быть, даже приют на старость.
Маршал сурово взглянул на меня и спокойно ответил:
– А я не пустил бы сюда всех подряд, мне не нужны бесполезные люди.
– И все же, – настаивал я, – что, если французы захотят заселить эту страну?
Маршал раскрыл ладонь, затем крепко сжал ее в кулак и сказал:
– Туземцы у меня вот здесь.
Такой ответ трудно назвать ответом республиканца, но меня он привел в восторг. Это были слова настоящего лидера, а мне всегда нравились лидеры, т. к. я убежден, что у нас их явно не хватает. У нас теперь одни лишь демагоги.