Линдсей искал бесплотную любовницу сегодня вечером, нуждаясь в ее мастерстве, ненавидя ее за власть, которую она над ним имела. За время пребывания в Константинополе он окончательно сдался на милость этой искусной соблазнительницы, уступил ее очарованию, позволив сковать себя цепями ее красоты – такой сладостной красоты, которая будит подзабытые чувства, забирая взамен душу…
Теперь он был зависимым, буквально одержимым. Сейчас, находясь в ловушке красного дыма, он мог признать эту ужасающую правду. Он стал зависеть от опиума точно так же, как от пищи и воздуха.
В ясном сознании, в моменты просветления, Линдсей не находил в себе сил взглянуть в глаза этой ужасающей правде, допустить, что у него есть эта слабость. Он отрицал свою зависимость, даже когда его разум горел и неистовствовал, требуя большего, даже когда его тело кричало от боли – он категорически отрицал, что нуждается в опиуме. Линдсей всегда говорил себе, что может остановиться в любой момент, когда пожелает, даже когда катал черный маслянистый комочек между пальцами и клал клейкую массу на чашу весов. Он твердил себе это, даже когда предвкушение стремительно наполняло все внутри при взгляде на то, как пламя спиртовки трепещет, пробуждаясь к жизни и нагревая опиум до тех пор, пока восхитительные серые сгустки пара не начнут подниматься от трубки. Даже тогда, ощущая владевшее им неукротимое желание вдохнуть дурманящий дым, Линдсей твердил себе, что может обойтись без наркотика.
Опиум всегда был для него лишь забавой. Тем, что помогает коротать часы безделья в компании друзей. Он – лишь любитель, это повторял себе Линдсей, откинувшись на подушки и с томительным блаженством ожидая первой затяжки.
Он рьяно отвергал свою зависимость – ровно до того мига, пока опиум не замедлял течение его крови и не утяжелял веки. В этот момент, когда разум отделялся от тела, Линдсей больше не мог отрицать тягу к опиуму. Не мог отрицать, что удовольствие, которое приносил дурман, не было сравнимо ни с чем, что он когда-либо испытывал. Это было восхитительно: не чувствовать… ничего, кроме согласия с самим собой. Необыкновенного покоя, который он не мог не признавать.
Даже теперь, вдыхая пары из своей любимой трубки, Линдсей уверял себя, что может остановиться, только ради одного-единственного – шанса все исправить с Анаис.
Какой коварный, убийственный фарс: убеждать себя в том, что в любую минуту можешь бросить, вдыхая очередное облако дыма, и осознавать, что это – ложь!..
Линдсею было ненавистно делать это, зная, что Анаис лежит в соседней комнате. Казалась ненавистной сама мысль о том, что она увидит его в таком состоянии. Прежде стыд никогда не был для Линдсея частью процесса курения опиума. Он всегда думал, что это так по-декадентски, так загадочно и эротично – предаваться наслаждению в притоне, с обнаженными телами и погруженными в мечтания курильщиками. Это занятие никогда не было отвратительным. Грязным. И все же сегодня вечером он чувствовал себя вымазанным грязью и виноватым, куря свою трубку, когда Анаис находилась так близко.
«Но ты нуждаешься во мне, – казалось, нашептывал ему голос бесплотной любовницы, затягивающий в пучину соблазна. – Я нужна тебе намного больше, чем она».
Линдсею было глубоко омерзительно признавать, что это была чистая правда. Им владела сильная потребность ощущать опиум в своих венах. Да, он нуждался в опиуме, но он хотел и Анаис. Желал ее больше, чем опиум.
«Ты не можешь быть с нами обеими», – тихо звучало у него в ушах.
С помощью еще одной медленной затяжки из бамбуковой трубки Линдсей заставил этот голос замолчать. Он не хотел задерживаться на подобных мыслях. Не хотел чувствовать сегодня вечером. Не хотел думать.
В соседней комнате вдруг, закрывшись, стукнула дверь, и прежняя живость ума мгновенно вернулась к Линдсею. Об опиуме на некоторое время было забыто, трубка вернулась на серебряный поднос, где лежали остальные приспособления для пагубного ритуала. Скользнув пристальным взглядом по двери, Линдсей представил Анаис, спящую в его кровати.
Он тут же стал гадать, ушел ли наконец-то Роберт Миддлтон, освободив место у изголовья Анаис. На протяжении всего вечера Роберт ни на секунду не отходил от пациентки, бдительно охраняя ее покой. Линдсею оставалось только метаться по гостиной, как зверю в клетке. Он много раз прижимал ухо к двери, прислушиваясь к доносящимся из спальни звукам и с тревогой ожидая услышать низкий голос Броутона, заглушающий тихую речь Роберта. Но Гарретт почему-то не вернулся в Эдем-Парк с Уоллингфордом и женской частью семейства Дарнби. Линдсей не знал, что испытывал в большей мере – удивление или облегчение.