– Кто Дунайски чернец увидит – по-особому обележен, по-вашему, отмечен будет.
– Как понять – по-особому? – раздражаясь уже не на шутку, крикнул Тихон. – И, главное, зачем? Для кого эта метка предназначается? Для полиции? Для Господа Бога?
– Ниjе ми познато… Неизвестно мне. А только навсегда отмечен будет!
– То Дунайский чернец, то аспидная совесть – сплошная чернуха! Чёрные Балканы, что ли, у вас тут открылись? – рявкнул Тихон водителю едва не в самое ухо.
Войдя в номер, продолжил вслух ругать чернуху и тьму. Ругал, однако, больше для виду, чтобы уйти от волнений и напряжёнки, как вдруг, поражённый одним воспоминанием, смолк. Чётко, как на хорошем мониторе, вспыхнуло место прямовидения, место страха, но и место победившего страх прозрения.
Было это тоже осенью и, опять-таки, не поздней. Год – 1993-й. Тогда, впервые в сознательном возрасте, он приехал с матерью в Москву, где та вышла замуж, где его самого и родила. Остановились на улице Заморёнова, у знакомых. Мать живо исчезла. От радости – не торчит над душой надсмотрщик – он кинулся бродить по предвечернему двору, по переулкам, читал таблички, надписи на заборах, затем стал спускаться с Трёхгорного холма: мимо храма Иоанна Предтечи, по Глубокому переулку, вниз, вниз!..
Широко блеснула река. У реки – люди: кричат, машут руками, указывают друг дружке на пожар. Самого пожара не видно, но отблеск его – на воде, на стёклах. И чёрный дым поперёк реки волочится. Повернул от реки назад – на том же пустом холме, у глухо шумнувшего сада, в ближнее от дороги дерево впечатались чьи-то до прозрачности белые пальцы. Под ногтями – кровь. Почудилось: пальцы живут отдельно от тела! Сперва струхнув, быстро понял: это какой-то человек стоит позади дерева, обхватив ствол руками. Страх поуменьшился, и он решил подкрасться сбоку, глянуть: кто это там?
Оказалось, дерево обхватил вполне себе приличный человек: разве что волосы сзади собраны в косичку и полукеды на босу ногу. Рост – метр с кепкой. Плащ – коричневый. Губы как-то сами собой лепетнули: «Дяденька! У вас плащ сзади порван…»
Человек с косичкой дёрнул шеей, обернулся. Два жёлто-белых бельма полностью затянули зрачки. Продёрнутые сетью кровеносных сосудов глаза уставились в никуда. Позже увиделось и другое: шея у человека едва заметно дымится.
– Вы же… Горите вы, дядя!
– Я не горю. Я истлеваю. Дай мне руку, добрый мальчик. Хоть ты покажи дорогу слепому. Слышишь? Стреляют. Могут убить меня раньше срока. Дай руку! Да-ай!
Крик слепца улетел в пустынный сад, его, как в ревербераторе, повторило эхо.
Внизу у реки заполыхало сильней: тогда-то и стало заметно – тело человека, на открытых местах, и впрямь не горит, а покрывшись тонкошкурым дымком, тлеет. Даже щиколки ног, и те слабо курились! Зола свежая, зола чуть ржавая, лежала в яремной ямке и над ключицами, мелкими холмиками громоздилась по вырезу полукед. Под золой вздувалось, но тут же и опадало синеватое пламя.
Затлевшийся человек должен был выть от боли, а он гадко лыбился пустым, втянутым внутрь ртом. Время от времени зола с тела осыпалась, и тогда лицо человека кривилось от гнева. Вдруг сам собой вылетел из Тишина горла полушёпот:
– Из глазной клиники дяденька пятками накивал. Или рокер. Перед концертом в роль входит.
– Что? Что ты сказал? – Слепой полушёпот услышал, угрожающе замахнулся рукой. – Какой рок, если мир истлевает? Я бывший московский прокурор. Ослеп внезапно. Скверну выводил – и сам заразился скверной. У меня теперь – экстазированные бельма! Ты понимаешь, добрый подлец, что это такое?! Меня упрекали: ты посадил всю свою семью – сыновей, дочь, жену, тёщу. Но я сажал не семью! Я сажал мздоимцев и пьяниц, шалав и курвешек: только они одни в моей семье и были. Мне говорили: ты ума рехнулся. А я им своё: наказывать надо не только деяния, но и умыслы. А как они, родичи мои, хотели? Калякать в постели и за столом, что им в голову взбредёт, называть меня втихаря «гнилой прокурорик» и безнаказанными остаться? Шиш с прицепом и от селёдки ухо! Посадил – и не жалею. Только уволили меня… Я алкал высших юридических истин. Верил в них. И вот за веру мою прекрасную, веру юридическую, теперь истлеваю…
Слепой прокурорик вдруг полез в карман. Показалось: сейчас, как брат Корнеюшка, вывернет оттуда нож или кастет. Вынут, однако, был громадный, как в цирке, носовик с вышивкой по краям. Слепой стал тереть платком запястья, потом, заголив руку, прижал к предплечью. Носовик завонял, затлелся. Прокурорик бросил его на землю и развернулся всем корпусом к реке, туда, где едким битумом дымил Дом Правительства.
– Не помогает. Ничто не помогает!.. Дай руку, бестолочь! Мне в приёмную Верховного суда нужно. Это здесь, рядом, на Поварской-Воровской улице.
Он снова выбросил руку вперёд, с рукава посыпались искры.
– А зовут вас как, дяденька? Что я дома скажу, с кем на Воровскую улицу ходил?
– Имя мне – Погибель. А фамилия – Черноскутов.