Мне нечего прибавить к этой весьма красноречивой картине постельного ощущения идей. Платонизм выражен тут во всех подробностях. Добавлю только, что эта «мания», поскольку она трактуется как «правая», конечно, должна найти свое полное место и среди «созерцаний», которые в «Государстве» отведены на долю философов. Раз созерцание идей есть дело класса философов, то педерастическая «мания» «Федра» и «Пира» вполне входит в круг интересов монахов–диалектиков «Государства». Или педерастия, или созерцание «справедливости–в–себе», «доброго–в–себе» и т. д., т. е. чистейших абстракций (вместо живых личностей), — вот занятия платонических мистиков, монахов и философов.
g) Наконец, если принять во внимание всю ту обстановку, в которую Платон поместил своих защитников любви, то эта защита примет прямо характер ночного кошмара. В «Пире» — обстановка буквально кабака. Ораторы собрались после невероятного пьянства, так что они уже не в силах дальше пить, и Эриксимах предлагает «пить каждому столько, сколько он пожелает, без какого бы то ни было принуждения» (176е). Решают пьянство до потери сознания заменить разговором о любви, — хороши же будут разговоры! И действительно, речь Павсания об Афродите Небесной прерывается икотой Аристофана, которая достигла таких размеров, что врачу пришлось ее унимать специально (185с—е). Когда же она у него прекратилась, наступило еще нечто худшее: он начал свою речь об андро–гинах. «Когда же они [наилучшие мальчики] возмужают, они становятся педерастами; природа не побуждает их жениться и производить детей» (192ab) и т. д. Относительно спокойная беседа обессиленных от пьянства ораторов обрывается опять–таки пьяным Алкивиадом, внезапно ворвавшимся на «пир» с пьяной ватагой спутников, флейтистками и пр. (212d). Его заставляют говорить, и он начинает восхвалять Сократа, рассказывая, между прочим, безобразнейшую сцену соблазнения им Сократа на педерастию. Правда, Сократ воздержался от совокупления, но все это длинное пьяное смакование того, как Алкивиад старался соблазнить его на гимнастике, как однажды, пообедавши, они легли вместе на постель, как однажды ночью они тоже лежали под одним плащом в обнимку и т. д. и т. д., — все это способно вызвать только отвращение. Да и сам Сократ, при всех своих добродетелях, изображен странно. Он сам говорит про себя: «Я только и знаю одно — то, что относится к области Эрота» (I77d). Его кутежи постоянны, а его способность бесконечно пить и не терять сознания — восхваляется неоднократно. Решая вопрос о том, пить или нет, Эриксимах говорит: «Сократа, правда, я исключаю: он способен и на то, и на другое» (176с). Пьяница Алкивиад говорит: «Он выпьет столько, сколько ему прикажут, и все–таки никогда пьян не будет» (214а). А в конце своей речи, перечисляя все подвиги и выносливость Сократа, он прибавляет: «Зато на пирушках он один мог кутить так, как никто, особенно в выпивке, и не по доброй воле, а когда его принуждали к этому. Тут Сократ пересиливал всех, и, что удивительнее всего, никто никогда не видел Сократа пьяным» (220а). После всех разговоров, наконец, когда почти все спорившие ушли или заснули, «вдруг к дверям подошла большая толпа кутил», «поднялся невероятный шум», и «всем пришлось, уже без соблюдения какого–нибудь порядка, упиваться вином в изобилии». Из прежних ораторов остались только Агафон и Аристофан, и Сократ еще пьянствует с ними до самого утра, доказывая на этот раз, что «один и тот же человек должен уметь сочинять и комедии, и трагедии», что «искусный трагический поэт должен быть также и комическим» (223d).
В мировой литературе я не нахожу произведений более гнусных и отвратительных, более пакостной и мерзостной — воистину — «трагикомедии», чем платоновские «Федр» и «Пир». Платон ни в какой степени не соединим не только с христианством, но даже и с западноевропейским романтизмом. Романтизм гораздо шире, глубже, духовнее, интереснее. Романтизм есть философия и поэзия