«Платоническое» созерцание идей настолько пронизано специфическим Эросом, что часто вместо созерцания испытывается какое–то тонкое ощущение тошноты. Это — в буквальном смысле постельное ощущение идей, созерцание идей при помощи собственного фаллоса. Пусть не указывают на то, что «Федр» и «Пир» есть не проповедь педерастии, а преодоление ее, что Сократ изображен тут именно высокой нравственной личностью, всею своею жизнью протестующей против педерастии. Во–первых, совершенно неверно, что в «возвышенных» местах этих диалогов «мальчик» отсутствует. «Мальчик» присутствует решительно везде, даже там, где исключается плотское вожделение: Это очевидно всякому, кто внимательно перечитает эти произведения. Во–вторых же, там, где общение с мальчиком становится духовным, там впечатление создается еще более тошнотворное. Пока открыто смаковалась мерзость педерастии и Сократ со своими собеседниками, захлебываясь от восторга, сюсюкал и слюноточил по поводу телесных красот юношей, там еще можно было посмеиваться и отделываться шутками. Но вот начинается гораздо худшее: Платон продолжает говорить о мальчиках и тогда, когда требует исключения плоти в любовных отношениях и указывает на «припоминание» нашего небесного существования, где мы были как бы лишены тела (Phaedr. 250с). Это уже гораздо хуже и совсем несносно. Это — то, что в мистически–аскетической литературе заклеймено позорным именем «прелестит. е. духовного ослепления и утверждения результатов собственной капризной фантазии за подлинную и истинную реальность. Что лучше — быть просто педерастом или быть таким педерастом, чтобы «разрешаться от бремени» «рассудительностью и всякой другой добродетелью» (Conv. 209а)? Что пакостнее и тошнотворнее — быть служителем Урании Народной или быть служителем Урании Небесной, когда «любят не просто мальчиков, но любят их уже после того, как последние войдут в разум, а это совпадает с возмужалостью», причем Платон пишет тут же: «По моему мнению, те, кто начинает любить мальчиков с этого периода, готовы быть вместе с предметом своей любви и жить сообща с ними в течение всей жизни; они не обманут, не овладеют молодым человеком в пору его неразумия и, насмеявшись над ним, не убегут к другому» (Conv. 181 cd). Не прелесть ли это, когда Платон пишет об «истинных» педерастах: «Не питая ни зависти, ни низменной неприязни к предмету своей любви, они стараются в своем поведении поступать преимущественно и всячески таким образом, чтобы он во всех отношениях уподоблялся им самим и чтимому ими богу. Если любящие действительно добьются того, к чему стремятся, и добьются указываемым мною образом, то их стремление, как истинно любящих, посвященных в таинства другом, любовью неистово объятым, возлюбленным их избранником, бывает для последнего прекрасным и блаженным» (Phaedr. 253bc). Наконец, вспомним всю эту пакость, которую Платон описывает как подлинную духовную любовь: «Любящий, не кажущийся только таковым, но поистине испытывающий это чувство, всяческим служением служит любимому как богоравному… Когда любимый допустит к себе любящего, примет речи его и общение с ними, — благорасположение любящего, воочию проявляющееся, поражает любимого. Чувствует он, что все остальные друзья его и близкие ни малейшей доли дружбы не обнаруживают к нему в сравнении с его другом боговдохновенным. Когда он, в течение долгого времени, поступает так и сближается с любимым, соприкасаясь с ним при гимнастических упражнениях и во всем прочем общении, тогда источник того потока, который Зевс, полюбивший Ганимеда, назвал любовным пылом , в обилии несется к поклоннику; отчасти он проникает в любимого, отчасти, когда тот переполнен им, мимо течет. Словно как ветер или отголосок какой, устремляясь от тела гладкого и твердого, снова несется туда, откуда он пришел в движение, так и поток красоты снова проникает, чрез посредство глаз, в прекрасного. Достигнув души его и «окрылив» ее, он орошает проходы крыльев, способствует окрылению и наполняет, в свою очередь, любовью душу любимого… В присутствии любящего он, как и тот, освобождается от своей муки. Когда любящего нет, любимый так же, как и тот, тоскует и служит предметом тоски, нося в себе образ любви — любовь взаимную. Зовет ее в своих мыслях он не любовью, а дружбою. Как и любящий, но в более слабой степени, любимый вожделеет видеть его, прикасаться к нему, целовать, возлежать. И скоро, как–то естественно, он делает то, что за этим следует. При возлежании необузданный конь поклонника имеет сказать нечто возничему, он требует за большие труды наслаждения кратковременного. Но конь предмета любви ничего не имеет сказать, будучи исполнен желания и пребывая в недоумении, обнимает и целует поклонника, ласкает его как человека, сильно к нему благорасположенного. А когда они возлягут, он не чувствует себя в силах отказать в услугах любящему, если тот об этом попросит его. А товарищ по запряжке вместе с возничим противятся этому, опираясь на чувство стыда и на доводы разума» (Phaedr. 255а—256а).