Крылья у меня выросли за спиной, что ли. Летал с ним по городу как ненормальный четыре дня подряд. Он еле за мной поспевал. И в центр занятости дважды ходили (так он и не открылся, зараза, — в пятницу после трех был заперт, в субботу не работал, а в воскресенье — тем более), и «на деревяшки» другие, и в конторы какие-то подозрительные. В субботу днем вдруг до меня дошло — рынок! Что же я сразу-то не сообразил? Двинули на открытый рынок, благо, самые рабочие дни. Говорю ему: «Подойди к продавщице, торгующей овощами-фруктами, спроси, не нужны ли грузчики». Сам встал в стороне, смотрю. Подошел мой якут к прилавку, выждал, когда на него обратят внимание, спросил. Понеслось. Та тетка крикнула соседку, соседка крикнула еще кого-то. Та — хозяина. Тот: нужен! «Приходи к трем! Работа будет». Так он и добыл потом кровные в субботу восемьдесят рублей, а в воскресенье — сто пятьдесят. Пачку «Явы» мне купил с первой зарплаты! Сам, без моей просьбы. А я увидел, наконец, что человек-то нормальный, понимающий, не жадный, и заработать себе на хлеб способный.
— Мама у тебя устала, Рома.
Это
Мама маленькая, худенькая. Татарочка. На Гюльчатай немножко похожа, только личико круглее, носик пуговкой, глаза хитрые, смеяться любят. А характером — на Тосю из «Девчат». Мама в молодости хохотушкою была. Я в образ на фотокарточке, где ей 18 лет, влюблен без памяти. Как же ей достались-то по жизни эти чудики — один русский, папанька мой, бросил её, когда меня под сердцем носила, другой — хохол толстенький, моложе лет на двадцать, пьяница обыкновенная — хорошо, развелась.
— Мама у тебя устала, Рома.
Это
— Уходите! Уходите! Устроили притон!
Я вскочил с кресла, дверь своей комнаты запер. А он, по-моему, даже не понял, что это ему она кричала, что это его она выгоняла из квартиры. Я же говорил: «диктатор». Человек она нервный, частенько неуравновешенный, да еще старость подбирается, женская, одинокая. Я знаю, что такое у нее проходит и довольно быстро, без следа, через неделю она и не вспомнит об этом якуте, в глазах ее — проходимце-бомже, которого я «подобрал с помойки». Абсолютно уверен — такое мнение у нее создалось о Серафиме.
(«Подобрал с помойки» — потом сообразил, почему она так сказала. Нюх у нее хороший, почуяла запах неприятный. От ботинок «прощай молодость» исходил. Ацетоном так и завоняло по всей квартире. Я ему дал и обувь чистую, непромокаемую, и носки сухие. А свои носки он, ворочая нос, снял, в целлофан завернул и выбросил в мусорное ведро.)
— Уходите! Вон! — на «вы» ему.
А он сидит такой и ухом не ведет. «Мама у тебя устала, Рома». Я бы, может, и выгнал его тут же, послушавшись маму, но я знаю ее, она и на друзей моих наезжает. Чуть что-то, не входящее в ее круг понимания, так она всем и без разбору: «Вон! Вон отсюда!». Короче, я с трудом ее уговорил оставить Радия на одну только ночь, а утром он уедет, и все будет хорошо. Куда он уедет? На что он уедет? Пятница, только познакомился, к себе привел, чаем напоил. Успокоил. А самому горько-горько. Заставила меня почувствовать унижение, несамостоятельность, ничтожность. Не имею права я принимать решения. И тут же мысль — это пройдет у нее, пройдет. И я не прав, что сержусь на нее. Горько-прегорько.
Я знаю, она очень одинока. И еще страшнее представилось мне мамино одиночество в понедельник, 20 марта, когда она увидела Радия в моей комнате и снова закричала, чтобы я поскорее выпроводил своего друга за порог.
— Богом клянусь, мама, он уедет! Ночевать не будет! Уедет! Вот билет! Радий, покажи, пожалуйста, маме билет на поезд!
Никакого доказательства она, конечно, в полусумасшедшем состоянии, видеть не хотела, замахала руками, отскочила от протянутого Радием билета в Тюмень. И добавила:
— И в Бога я не верю!