Элиза не считала себя какой-то особенной, не считала себя умной. Она прекрасно знала, что ничем не выделяется, потому что ей твердили об этом с раннего детства. Если ее бессмертная душа принадлежала Иисусу, то бренная плоть могла достаться любому, кто был готов накормить ее, одеть и дать кров. Так уж устроен мир. Но сейчас, под барабанную дробь ледяных капель, когда накопившаяся усталость навалилась на нее, словно дверь, ведущая в пустоту, она прижала к себе ребенка и с удивлением ощутила ранее неизвестное ей чувство. Оно напоминало гнев и отдавало такой же дерзостью, но все же это был не он. Никогда еще в жизни она не держала на руках существа настолько беспомощного и настолько неготового к жизни в этом мире. Элиза зарыдала, грустя о себе и о ребенке, сожалея о том, чего уже не могла исправить, а потом, выплакавшись, просто села, держа младенца на руках, и стала смотреть на дождь.
Элиза Маккензи Грей. Таково было ее полное имя, которое она шепотом повторяла малышу, словно открывая ему некую тайну, но не решаясь добавить:
Но ей встретился другой – ее новый работодатель, отпрыск семейства сахарного промышленника, носивший тонкий жилет с карманными часами и ухоженные усики, который однажды позвал Элизу в свой кабинет и спросил, как ее зовут, хотя к тому времени она работала в его доме уже два года. Как-то раз он тихонько постучал в дверь ее комнаты, беззвучно вошел, держа в руке свечу, и закрыл дверь за собой, прежде чем она успела встать с кровати и спросить, в чем дело. Теперь он лежал мертвый за много миль, на полу ее комнаты в луже черной крови.
Убитый ее собственной рукой.
Небо на востоке начало светлеть. Когда ребенок захныкал от голода, Элиза вынула из кармана единственную оставшуюся у нее корочку хлеба, тщательно прожевала ее и вложила ему в рот. Тот принялся голодно посасывать кашицу, раскрыв глаза и не сводя взгляда с девушки. Кожа его была такой бледной, что под ней проступали уходящие вглубь тельца голубые вены. Элиза подползла к мертвой матери малыша и вытащила из складок ее юбки небольшую пачку фунтовых банкнот и маленький кошелек с монетами. Аккуратно развязав плащ женщины и вынув из рукавов ее руки, она откатила тело в сторону. На шее у покойницы висел кожаный шнурок с двумя тяжелыми ключами. От них все равно не было никакой пользы, так что Элиза даже не попыталась их отвязать. Лиловые юбки покойницы оказались для нее слишком длинными, и, бормоча заупокойную молитву, девушка закатывала их, подтыкая у пояса. Мать младенца, в отличие от Элизы, была довольно полной, даже пухловатой, с темными волосами; на ее груди и ребрах виднелись странные шрамы в виде неровных бороздок и пузырчатые следы – не как от ожогов или оспы, а такие, будто плоть ее расплавилась и так и застыла. Элиза даже думать не хотела о том, что могло бы нанести такие раны.
Новая одежда оказалась мягче ее собственной, нежнее и тоньше. На рассвете, когда паровоз затормозил на небольшом переезде, Элиза с ребенком на руках выскочила из вагона и пошла по рельсам к первой попавшейся платформе. Они оказались в деревушке Марлоу, а так как это имя было не хуже и не лучше других, Элиза решила так и назвать мальчика – Марлоу. Остановившись в единственной гостинице у старого трактира, она заплатила за комнату и улеглась на чистые простыни, даже не сняв ботинки. Ребенок прижался к ее теплой мягкой груди, и вместе они заснули.
Утром она купила билет третьего класса на поезд до Кембриджа, откуда они с малышом доехали до вокзала Кингс-Кросс, располагавшегося в мрачном, окутанном дымкой Лондоне.